Невидимые прохожие тем временем миновали самую ближнюю к нему точку аллеи – голоса слышались глуше, медленно удаляясь.
Он опять дернул спуск – щелчок… осечка? – нет, спустя короткую паузу из дула неохотно вырвался клуб дыма, выплюнутые пыжи и дробь рассыпались в трех шагах от Олега. Хлопок был слабее звука, с каким вылетает пробка из бутылки шампанского.
Патроны промокли, сразу понял он, но отчаянно дернул затвор и опять попытался выстрелить – и второй, и последний, третий, патрон не дали даже такого слабого эффекта – боек впустую бил по капсюлям.
Он еще раз попытался крикнуть вслед слабеющим голосам, но никто не обратил внимания и не обернулся на бессильные звуки, похожие на поскуливание умирающего животного.
Руки дрожали, ходили ходуном, когда он разрезал камуфляжную штанину обломком охотничьего ножа.
Снятый с ружья ремень был захлестнут тугой петлей ниже колена – пережать, остановить поток крови. Отодвинув в сторону лохмотья штанов, он смотрел на опухшее, почерневшее место перелома.
Не мог начать задуманное – и уговаривал, убеждал сам себя:
…Больше по парку никто не пройдет… на ночь глядя и по глухому углу… патронов нет… еще одну ночь не выдержать… остается последний выход… волчий выход… так попавшие в капкан серые разбойники отгрызают лапу – и уходят… хромые, но свободные…
Обломок ножа, подрагивая, приблизился к почерневшей коже, скользнул по ней – оставив не разрез, даже не царапину – небольшую, не закровоточившую вмятинку…
Он стиснул зубы и нажал сильнее. Струйка черно-красной крови побежала вниз. Боли не было – но темнота, затаившаяся где-то на периферии зрения, рванулась к центру, застилая и судорожно стиснутый в руке нож, и сочащуюся кровью ранку; собралась, сгустилась – и поглотила все и вся.
Вид крови – до дурноты, до обморока – Олег не выносил с детства…
Когда стемнело, пошел обещанный синоптиками снег. Мокрые хлопья падали на ветви кустов и деревьев, на пожухлую траву, таяли в лужах. Таяли на запрокинутом лице Олега – он никак на это не реагировал. Его уже здесь не было.
Олег шел по цветущему, благоухающему тысячей пряных запахов берегу – зеленому берегу Кузьминки. Долина казалась громадной, откосы берегов уходили куда-то вдаль и вверх – и были сплошь покрыты цветущим, не тронутым косой разнотравьем. Огромные соцветия сияли неправдоподобно яркими красками, но не резали глаза, как не резало их жаркое, стоящее почти в зените летнее солнце. Бабочка – большая, с небывалым тропическим узором – бесшумно, почти нечувствительно села на его загорелое предплечье – и замерла, развернув во всей красе крылья. Олег ласково на нее дунул – лети, лети, мне надо спешить… Надо спешить – впереди, в нескольких шагах, шла Танька, та самая, первая его девушка, шла в босоножках, в простеньком ситцевом летнем платьице и почему-то казалась слишком высокой; он должен был догнать ее, вроде неспешно шагающую, – и никак не мог… Ноги вязли в зеленом сплетении стеблей, он опустил глаза и увидел застиранные шорты, исцарапанные загорелые коленки и детские сандалики с вырезанными носками. Я опять маленький, подумал он без всякого удивления, но тут же понял, что все не так, на самом деле все иначе, что самом деле он только что открыл простую и удивительную вещь, даже не открыл, а вспомнил истину, известную когда-то всем и всеми же в свое время прочно позабытую: в детстве мы не растем – просто мир вокруг нас уменьшается… Теперь мир снова был громадным и ярким, он звал и манил, надо было спешить, он догонит Таньку, она возьмет его за руку, и за ближним поворотом покажется его дом – пахнущий свежим деревом и сосновой смолой, а не запустением и плесенью, не злым дымом пожарища… Там его любят, там его ждут, дядька отложит дымарь и радостно закричит: «Сынок приехал!», он всегда зовет племянника сынком, и пчелы будут басовито гудеть вокруг, когда Олег радостно побежит вверх по косогору, поднырнув в лаз под кустами сирени… Слезы радости туманили глаза, и он спешил, спешил через долину, которая никак не кончалась…