А я? А моя Летопись? Измаил крепко спит, и неужели я не обману стражу? Одно движение, и город отомщен, и войны не будет, и спадет эта тяжесть с моей души…
Она знала, что не сделает этого. Более того – она вылечит человека, которого ненавидит всей душой. А ведь он лежит не раненый, не умирающий, просто упившийся, как свинья, черт знает до чего. И не жалость ей мешает, нет. Просто твердо усвоенное правило – лекарь не убивает больного.
Никакой лекарь никакого больного. Это общий закон. И еще одно, свое, личное – мои руки должны быть чисты! Я не убийца, как все вы здесь. И хватит об этом.
Она растолкала Измаила, дала ему последние указания и ушла.
* * *
Иногда тьма, затянувшая сознание, давала трещину, и в ней он смутно различал фигуру, неподвижно сидящую у постели. Карен, склонив голову к плечу, смотрела на него. Это был сон, но теперь он приносил покой, а не ужас, и вновь наступавшая тьма не давила собой.
Он открыл глаза, и словно железный обруч сомкнулся вокруг черепа. Распахнутое окно впускало рассеянный внутренний свет. У постели сидела темная фигура, склонив голову к плечу. Измаил задремал сидя. Впрочем, просыпаться он умел так же мгновенно, как засыпать. Он вскочил, потянулся за кружкой на подоконнике.
Торгерн смотрел на потолок. Было ему худо, но потрясения он не испытывал. Ну, похмелье, ну, тяжелое.
Бывает. Только не припомнится никак, чем все кончилось.
– Измаил, что было вчера?
– Припадок, – сказал телохранитель, протягивая полную кружку. Запахло мятой и еще какой-то травой.
– Еще что? Драка? – Он нахмурился, припоминая, с кем дрался и почему.
Измаил продолжал докладывать.
– Да, с Элмером. Ты его пришиб, а уж как – не знаю. А потом начался этот самый припадок. Все, конечно, вусмерть переполошились. Но Карен сказала, что это не падучая, и вообще всех уняла.
– Карен? – он понемногу начал понимать. – Она, что, сюда приходила?
– Всю ночь она здесь была. Только что ушла, как рассвело.
Он умолк, ожидая приказаний. Торгерн молчал, снова уставившись на темный потолок. Рот пересох, губы растрескались, и ныла прокушенная ладонь, и нельзя сказать: «а на душе было еще гаже», потому что все это было одно и тоже. Словно сбывался его первый, вильманский сон. Позор его доконал. Не стыд – он не знал, что такое стыд, а позор. Он давно уже – весь месяц думал о позоре, но настоящий-то позор был – вот он. Она была виновата в этом, она толкнула его в яму и сама же вытащила оттуда, и из-за этого – он явно это ощущал – позор его каким-то образом объединял, сближал их. Это была их общая тайна, о которой не должен был знать никто.