Что же остается? – все полезло в руки, потрепанные журналы, взятые в читалке наугад, открывались на его статьях, купленные книги начинались его предисловиями, я прочел дневник Суворина и понял: мне больше некому рассказать про эту книгу, я уходил от Бабаевых, в подъезд врезали замок, теперь у каждого ключи, гостям (или посетителям) приходится снизу звонить, я нажал запищавшую кнопку на выход и пихнул дверь, в подъезд молча зашла собака на низких кривоватых ножках, мы переглянулись, и она пошагала наверх, еще оглянувшись на повороте лестницы, я понял: последняя собака Бабаева – Рыжик, он каждое утро будил Эдуарда Гигорьевича, чтобы выпустил гулять, не пробуя поднять остальных, и полгода после смерти не заходил в его комнату – вообще-то как собаки переносят человечью смерть, также изучено довольно прилично, я вывернул из переулка на Арбат, и первый встречный вежливо обратился: «Подайте бедному панку».
Умер весной, осенью в музее Толстого собрали вечер памяти, полторы сотни народу, пожилые женщины, два лысых старика, ни одного студента, тесно и жарко, я выставлял колени в проход и кособочился, выступая, заикался, утирал пот с бровей, махал руками и позорно ставил ударения не туда, по-человечьи говорила сдержанная женщина, пишущая стихи, по фамилии Шарапова: я не могла отвечать на дружбу Бабаева, боясь своей несоразмерности ему. Он советовал Шараповой найти в прошлом кого-нибудь одного, своего, и она искала, мучилась: какой он? кто? – «в духовном пространстве тоже есть своя ревность и любовь». Остальные, хоть и говорили не над гробом и в своем кругу, без дальних родственников и торопящихся шоферов, свалились одинаково на: «Часами я могу говорить про Эдуарда Григорьевича. Мд-а… Да, разве все расскажешь…», мертво перечисляли выпущенные книги, сообщали публике один эпизод, который как-то плавно и сам собой оказывался связанным главным образом с рассказчиком и только отчасти – с покойным, вздыхали: «О Бабаеве можно говорить еще очень долго», умолкали и занимали свой стул. Последним вышел мужик из музея: «Бабаев, подымаясь на огромную высоту, мог примирять все страсти прошлого и нынешнего века (Х1Х—ХХ. – Прим. автора), но в последние годы он почувствовал, что все случившееся с нами он примирить уже не в силах». Открывала и венчала вечер ужаснейшего качества запись голоса Эдуарда Григорьевича на магнитной ленте.
Меня еще пригласили на годовщину, приходите, будет еще только Берестов, но я отнекался: забирал из родильного дома жену, прибавился сын, через месяц Берестов умер, раздавленный собственным юбилеем: никому не отказывал, выходил на сцены, пел, поздравления принимал, похоронили его далеко, за кольцевой дорогой, вдова села издавать восьмитомник, я не знал, увидел некролог в «Московском комсомольце» на коленях у пассажира метро на подъезде к станции «Аэропорт» (ехал в редакцию на улицу Часовая), выворачивал голову: не пойму, Берестов или нет? – соседство их смерти походило на справедливость.