Он разглядывал достижение литературного «имени», денег как желанный, но недоступный вид спорта, издалека, понаслышке: говорят, издателей надо водить в ресторан, рецензии организовывать. Он искал внимания нужных людей. И не получалось. Его не брали играть, словно он не знал языка. Начал читать свое генералу Смелякову, тот грубо: «Что ты мне читаешь? Носи по редакциям. Это твоя судьба». Тронул Трифонова своей рецензией «Повести романиста» (угадал, романы приближались), и вроде срасталось, Трифонов позвонил, спасибо, вместе сходили в музей и с удовольствием молчали, но только: не дадите ли рекомендацию в Союз писателей? – сразу надулся: «Я сейчас уезжаю в Париж», и заговорщицки прошептал: «В Париже Зинаида Шаховская считает меня первым писателем».
Последний раз Бабаев видел его в Центральном доме литераторов, показал жене: «Смотри, он выглядит, как бык Апис, которому золотили рога, прежде чем принести в жертву». Через неделю Трифонов умер.
Рассказы о писателях заканчивались одинаково – нет.
И он откликнулся (словно ждал), когда я сказал про жестокость русских писателей девятнадцатого века между собой: «Они не успели понять, что такое время бывает у народа только раз и больше не будет. Вообще, – он оглянулся: никто не слышит? – Пушкин написал: в России главное чувство – недоброжелательность». Он часто говорил, шутливо оглядываясь: «Есть такие темы – только затронешь, так Центральная группа войск начинает прогревать моторы».
И написал на клочке: «Не думайте, что Москва оставит без внимания ваши слова, которые вы написали или сказали из каких-то видов или для какой-то цели, покривив душой, в надежде, что все это так… никто не заметит». Но это Бабаев так, на коленях подумал, я бы сказал: Москва неправильно поймет твою искренность и свою неправду про тебя запомнит надолго. Наверное, мы приехали в разные города.
Не свой, один, стоял и смотрел в окно на дождь и до смерти боялся заблудиться в лесу, держался опушек, не научился плавать, но умел нырять, жена отправляла в магазин только за хлебом и картошкой, в выборе прочего мог ошибиться, боялся вокзалов – вдруг не купим обратный билет? – дом, Карабах, стерли до крови, Ташкент вдруг заграница, Бабаев ходил с такими глазами, словно готов в любой миг собраться и уйти, как только скажут: так, где тут у нас… ты? – собирайся и вали.
Я провожал его домой, на Арбат, в дом, где ночной магазин торговал водкой, что было внутри, я не знал, какие-то отблески – «моя лежанка», «Книжный шкаф закрываю шторками – книги шумят, мешают работать». Он приехал в Москву с печатной машинкой и чемоданчиком, снимал комнату у таксиста (страх: нет прописки), сидел и печатал у заснеженного окна, ночью, только в его единственном окне свет, идет снег, поднял глаза – милиционер в тулупе, повелевает прямо Бабаеву рукой: иди, открой мне дверь! Ну вот и все. Пропал из-за прописки. Открыл. Можно я у вас посижу, а то замерз, вы все равно не спите. Милиционер, встречая потом, поднимал руку к козырьку. Заходил сосед, ему нужно спрятаться от жены, и сидел в «вольтеровском» кресле тихонько (Бабаев работал), через каждые полчаса привставал: «Я не мешаю тебе?» Было слышно, как по лестнице с криками носится вверх-вниз соседова жена: вы не видели? куда шел? о господи – он без пальто, а мороз на улице! дура я, дура! – сосед поднимал палец и удовлетворенно шептал: волнуется.