И никто не понимал – в театре «Эрмитаж» (шли осенью, по черному Козицкому переулку, женщина бегала за мужчиной вокруг его машины и била сумкой по голове, он молча уворачивался, хорошо одеты, и машина богатая) «Нищий, или Смерть Занда» (по наброскам Юрия Олеши: «Олеша знал, как писать, но не знал, про что»), в литчасти после спектакля чай, люди, девушка «с телевидения», Бабаев вспоминал: «Я шел с Надеждой Яковлевной Мандельштам. Навстречу – Олеша. Юрий Карлович спросил: «Наденька, вас обижают?» – «Да!» – «Ну, так вам и надо»«. Немедленно вопрос: «А правду пишут, что Олеша много пил?» Бабаев медленным голосом: «Олеша бывал скучноватым. А пьяным лишь тогда, когда было достаточно людей, чтобы это оценить». Вот тут девушка «с телевидения» дожевала пирожное: «А Булгакова вы знали?» – «Так один внук спросил у бабушки: «Бабушка, а ты помнишь охоту на мамонтов?»».
Старым его делали знания, но не делали его живым, верно? Спасение ведь не в ответах на вопросы. А в чем? Бабаев повторял: «Старцы жили для беседы».
Я искал (не так самоубийственно, как все мы ищем в пятнадцать лет, но все же) одну мысль, корневую, способную убить смерть. Или хотя бы: убедить, что да. Она будет. Всех. Река с русским, бездумным названием Лета. Жестокость. И что-то ответить ей.
Я пытался представлять себе ее (смерть, я просто не хочу ее называть по имени) точно. Словно комната. Сырой брезентовый фартук. Побеждающие юные морды. Мартовский грязный снег, когда рано темнеет. И не мог – в голову не помещается. Жизнь так уступчива всему, что не верится в неуступчивость смерти. Сознание очень мясное, животное – все можно исправить, все вырастет заново. И я снова пытался раскрыть глаза, почуять смерть точно, увидеть ее целиком, как написанное слово, как иногда страшным ледяным мгновением чуялось в детстве (мертвые звезды, мертвая Вселенная – слепая жрущая пасть), разом прорывая ожидаемую толщу лет собственной жизни и грядущие успехи науки, ты закрывался ими, как подушкой от могилы в детстве, и как нечасто чуется теперь, на грани сна. Ничего не выходит. Я умираю. И не чувствую. Книжки бессильны: убирают лишнего героя, продвигают действие, героиня поплачет. Люди пишут о мертвых абсолютно непричастно – высокомерно. Если человек решил написать честную книгу о смерти, он не напишет ее до конца – сам должен попробовать. И даже к чужому уходу невозможно прорваться. Умер человек, даже родной, и не понять: что это значит. Шагнуть не можешь за хозяйственно-хлопотливую пошлость прощания и легкие облегчающие слезы, хоть тащишь себя за волосы к могиле – назад тащит куда большая сила.