Это невыносимо светлое будущее (Терехов) - страница 95

Виктория Шохина в «Независимой газете»: «…Он и появился на факультете где-то в начале 70-х, и было ему тогда сорок с небольшим. Говорили, что до этого он работал только в архивах и библиотеках. В облике этого человека была какая-то обаятельная старомодность. Будто пришел он из другого времени. В сущности, так оно, наверное, и было – по-настоящему своим временем оставался для него XIX век. Трость, манера говорить, не повышая и не понижая голос, невозмутимость и терпимость ко всем придурям журфаковцев…

Он вообще был весьма снисходителен к нам. Порой даже казалось, что слишком снисходителен! На экзамене студент мог сказать, что не стал читать Достоевского, потому что тот ему непонятен. И профессор не прогонял его, не возмущался, но начинал объяснять Достоевского. В полную силу, совершенно серьезно. И в конце концов каждый уносил от него столько, сколько мог унести.

Потом я узнала, что наш профессор и поэт Эдуард Бабаев – одно и то же лицо. Потом прочитала его воспоминания о встречах с Ахматовой в Ташкенте. Но для меня он так и остался старорежимным Профессором из т о г о времени… Однако ровно год назад, на вечере «Вопросов литературы», он, единственный из выступавших авторов журнала, проявил адекватное понимание времени и культуры, в которых мы все оказались: «Актеры на авансцене не видят, что там у них за спиной разрушается. Унесли небо, унесли реку. Дерево уносят. А они все играют…»

И вот он умер».

Бабаев показал мне, как он сказал: «Они все играют, а там уже деревья унесли, реку уносят. Землю! НЕБО уносят! А они все играют». Вот, написал это еще раз (хоть сто), а все равно бессилен передать, что это значило.

У меня не было знакомых в десятилетия гниющей «Литературной газете», я не знал, кому звонить, туда подвигали некролог братья-писатели – главное, итоговое по имперскому порядку полагалось там – и вдруг: нет, ничего не будет.

Меня затрясло: почему?! Некто Кривицкий (служил в том полку с фараоновых времен свирепый старец по фамилии Кривицкий, навряд ли жив) сказал: «Я не знаю такого писателя». Жизнь часто предлагала Эдуарду Григорьевичу унижающие обстоятельства – и он не вырвался, даже умерев, – я шептал, на ночь глядя: скотина, урод, что же ему сделать такого же – как бы посмеялся Бабаев или поплакал, узнав: «Литературная газета» не напишет – ни слова, никто не учтет вспаханные поля и высаженные яблони, и не найдется тяжеловесных подписей, которые, сплывшись в алфавитный порядок орденоносной и всенароднолюбовной силою, ракетоносителем подымут, метростроевским щитом пробурят и горячей буханкой бухнут на полполосы любой текст – некролог перелетел в «Московские новости», я неделю ненавидел Кривицкого, а теперь забыл, «Литературная газета» извернулась траурным объявлением размером в троллейбусно-автобусный билет или бритвенное лезвие доколониальных времен: «Ректорат и факультет журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова с глубоким прискорбием извещают о кончине писателя, доктора филологических наук, профессора Московского университета БАБАЕВА ЭДУАРДА ГРИГОРЬЕВИЧА и выражают искренние соболезнования его родным и близким» – по «университетской линии», «в том смысле, что», русская, советская и российская литература к покойному отношения не имеет.