Гусь — птица осторожная. Недаром скитники-духоборы во времена оны, опасаясь внезапных налетов урядника, разводили гусей. Человек проспит, собака прозевает, а гусь услышит, загогочет. По кликам Иннокентий угадал: на озере перелетный косяк. Ступая так, что и сам слышал лишь свое приглушенное дыхание, двинулся он к озерцу. Сквозь густые заросли тальника посверкивала водная гладь. Озеро было круглое, как блюдце, и в гладкой воде с поражающей четкостью отражались в опрокинутом виде и тальник, и зеленый, поросший молодым ельником косогор, и блеклое небо. Невдалеке от берега гомонила стая. Крупный гусь, должно быть вожак, стоял на торчавшей из воды корче и быстрыми движениями клюва перебирал перья, будто укладывая их одно к другому. Гася возбуждение, Иннокентий снял ружье.
Гусь большой — наверное, жирный. Ведь стая в пути. Осторожным движением развел он ветви, поднял ружье. Вывернувшийся из-под руки прут со свистом распрямился, больно хлестнул охотника по лицу. Тот не издал и звука. Затаился. Но вожак насторожился, вытянул шею. Она была очень красива, эта птица, уже посаженная на мушку прицела. И охотник подумал, что и это вот озерцо, может быть тысячи лет служившее гусям пристанищем на большом перелете, тоже исчезнет, и напрасно птицы будут делать в небе круги, ища его. Рука дрогнула. Прогремевший выстрел пошел впустую. Вожак издал протяжный крик, тихая вода закипела в хлопах птичьих крыльев, и птицы стали взметываться одна за другой. Вот уже они поднялись так, что еле слышен стал свист их крыльев, и, очутившись на недосягаемой высоте, будто дразня, косяком прошли над сконфуженным охотником. «Это же надо — так промазать... Такого еще не бывало».
Когда косяк скрылся за лесом, Иннокентий вздохнул, дослал новый патрон и двинулся в обход озерка. За ним начался кедрач. Первые великаны уже темнели косматыми шапками в веселых зарослях молоди. Потом молодь исчезла, пошел бор, где и сейчас на грани зимы воздух, как в летний полдень, был напитан смоляным ароматом. В кедраче, у маленького родничка, шелестевшего меж узловатых его корней, Седых развел костерик, повесил над ним закопченный котелок, наломал веток и, бросив на них куртку, улегся ничком.
Синеватые ветви застыли в белом небе, и, хотя были они неподвижны, кругом стоял ровный, неумолчный шум, напоминавший тот, что слышится, если к уху приложить большую раковину. Седых вздохнул; верно отец говорит: «В сосняке трудиться, в березняке веселиться, а в кедраче богу молиться». Да, отец, отец, он-то как переживает! И ведь все-таки ничего не забыл. И вареной рыбы в тряпицу завернул, хлеб и кус сала, и соль в коробочке от патефонных иголок, и перец в пробирке из-под таблеток... А все-таки слабеет. Нога-то вон вовсе волочится. А какой ходок был!