То же глубокое утешение я испытал, когда бродил по парижским музеям. Я говорю не о многолюдных и помпезных местах, вроде Лувра или Бобура, а о крохотных музейчиках, часто возникавших передо мной в Париже, о коллекциях, которые мало кто приходил смотреть. Когда я оказывался в таких местах, как Музей Эдит Пиаф, который создал один ее поклонник, куда можно было попасть только по предварительной записи (там я увидел щетки для волос, расчески, плюшевых медведей); Музей полиции, где я провел целый день, или Музей Жакмар-Андре, где красиво соединялись картины и предметы (я видел пустые стулья, огромные люстры, пугающие роскошные залы), то бродил в одиночестве, ощущая себя невероятно хорошо. В самой дальней комнате я прятался от взглядов музейных смотрителей, следивших, куда пошел посетитель; пока снаружи доносился шум большого города, машин и грохот стройки, меня не покидало чувство, что город с его людьми где-то очень близко, но от меня далек, словно в другом пространстве; и боль становилась слабее.
Иногда благодаря этому утешению я чувствовал, что тоже могу составить свою коллекцию из вещей, оставшихся от Фюсун, и создать рассказ о ней, который послужит назиданием всем, и с удовольствием воображал, как расскажу о своей жизни, которую, как все считали (а прежде всего мать с братом), я потратил впустую.
В Музей Ниссим-де-Камондо я пошел, так как знал, что граф де Камондо, создатель музея, по происхождению стамбульский левантинец. Я почувствовал себя свободным, поняв, что тоже могу с гордостью показать в своем музее столовые приборы Кескинов или собранную за семь лет коллекцию их солонок. В Музее почты мне стало ясно, что найдут свое место и письма, которые я писал Фюсун, и то самое, которое она написала мне в ответ, а в маленьком Музее Бюро находок я выяснил, что смогу показать у себя не только вещи Фюсун, но и все, что напоминало мне о ней, например вставную челюсть Тарык-бея, пустые бутылочки из-под его лекарств, счета за воду и свет. В Доме-музее Мориса Равеля, находившемся за городом, куда я час добирался на такси, я видел зубные щетки, кофейные чашки, курительные трубки, куклы и игрушки великого композитора, но, когда заметил клетку с механическим соловьем, распевавшим песни, который мгновенно напомнил мне Лимона, мне на глаза чуть не навернулись слезы. Приходя во все эти музеи, я переставал стесняться своей коллекции в «Доме милосердия». Из собирателя, который скрывал свою страсть, я постепенно превращался в гордого коллекционера.
И не задумывался о переменах, происходивших со мной, лишь только чувствовал себя счастливым в тех музеях, представляя, как однажды поведаю всем свою историю с помощью вещей. Однажды вечером я пил в одиночестве в баре «Отель дю Норд», глядя на окружавших меня иностранцев, и, как каждый турок, оказавшийся за границей (по крайней мере, немного образованный и небедный), поймал себя на мысли, что пытаюсь разгадать восприятие европейцев меня, всех нас.