* * *
– Я-то думал, такое только в сказках бывает, – сказал архиятер Бомелий, с улыбкой поглядывая на своего молодого гостя. – Без всяких смотрин… Ехал царь с охоты, глядь – красавица. Увидал он ее, полюбил и женился!
– Увы, случается и наяву, – невесело кивнул гость – и тут же тревожно вскинул голову, готовый откусить себе язык за это опасное, так некстати сорвавшееся «увы».
Бомелий сделал вид, что ничего не заметил. Он уже давно почуял взаимную неприязнь, объединявшую царского любимца Бориса Годунова и новую государыню, Анну Алексеевну, свадьбу с которой Иван Васильевич сыграл несколько месяцев назад.
– С другой стороны, куда ему деваться, государю-то? – рассудительно сказал Бомелий. – Марфа, бедняжка, померла, не разрешив девства, что ж ему, век теперь вдоветь? Четвертый брак – это, конечно, не по-божески, но уж коли позволили архиепископы…
Позволить-то позволили, но для очистки совести на царя наложили покаяние: не входить в храм до Пасхи, только в сей день причаститься Святых Таин и всякое такое, бывшее для Бомелия полной чепухой, тем паче что Пасха свершилась спустя неделю после бракосочетания царя и Анны Колтовской, а епитимья разрешалась на случай воинского похода, в который царь и не замедлил отправиться.
На юге опять топтались войска Девлет-Гирея, но их разбил Михаил Воротынский. Государь давно рвался в Ливонию, однако в это время скончался польский Сигизмунд-Август. Польский престол открылся… Среди прочих кандидатов был царевич Федор Иванович, потом, однако, вскоре выяснилось, что царь искал польского престола для себя. Поляки перепугались, отвергли его и предпочли французского щелкопера Генриха. Тут ярость государя обратилась на запад, и он выступил в Ливонию во главе войска.
Бомелий зябко передернулся. В его ноздрях еще до сих пор стоял жуткий дух костра, на котором живьем горели защитники крепости Пайда или Виттенштейн, обреченные Иоанном на жуткую смерть за то, что на стенах этой крепости погиб Малюта Скуратов…
Двойственное чувство владело Бомелием после этой смерти. Сначала безусловное облегчение: слишком мрачна была фигура царского клеврета, и, как ни философски относился Элизиус Бомелиус к человеческой жестокости вообще, а к жестокости царя московского в частности, он не мог не вздохнуть с облегчением, окончательно уверясь, что рыжеволосые, конопатые лапы Малюты уже никогда не будут вытягивать из него, архиятера, внутренностей или охаживать по ободранной до крови спине горящим веничком. С другой стороны, он помнил гороскоп Малюты и свой, помнил, что не столь уж велик разрыв между датами их смертей… ну что же, все люди смертны, чему быть, того не миновать, а для вящей славы Божией Бомелию ничего не было жаль, даже и самой жизни.