Мое знакомство с Батуриным
Батурин был близкий мне человек. Теперь он умер. Перед смертью он писал мне и просил меня издать его записки. И, странное дело, человек в высшей степени скромный, он просил при отдельном издании поместить его биографию. Вот уж задача-то неблагодарная… "Я, — говорит, — хочу, чтобы видели, почему от бодрых восклицаний во вкусе Левитова я пришел к пессимизму «Идиллии» и «Аддио», и почему вообще я разметал свои силы и дошел до Ментоны. Все это вы поясните". Странная и, повторяю, неблагодарная задача. Внешние факты из жизни Батурина таковы: происходил из дворян (хотя бабка его и была крепостная); ценза не имел; хозяйничал плохо (мужики его ужасно надували); курса в университете не кончил; женат не был… Вот. Разве добавить к этому, что любил деревню и до конца дней своих бредил степью? Так это и без того видно.
Записки свои он начал вести в Петербурге, куда занесли его некоторые обстоятельства на целый год. "Особенно скверно мне там было в апреле, говорил он, — такая тоска забрала меня тогда и до того взманила степь, что я не выдержал и взялся за перо". Позже, по приезде в деревню, это уже сделалось привычкой. Вообще нужно сказать, человек он был глубоко почвенный и к земле своей пришит был крепко. Это с одной стороны. Но с другой — эта земля мучила и терзала его неусыпно. Он всегда с завистью говорил о сороковых и шестидесятых годах. "Счастливые люди жили в те годы!" — часто восклицал он, обыкновенно вздыхая при этом. "Чем же {3} они счастливы-то, Николай Васильевич?" — спрошу, бывало, я. "А тем счастливы, — скажет, вера в них была, цельность была, врага они ясно видели, идеалы свои ощупывали руками… А теперь что, — мы теперь точно мужик: стащили с него барина, он и не знает, кто его за горло душит". Ясность отношений исчезла; суматоха какая-то всюду, путаница, абракадабра…" И напрасно я напоминал ему идеалы, ясные как кристалл; он с тихою печалью улыбался. "Да, они ясны, — говорил он. — Но это — ясность теории, ясность вычислений арифметических. Они ясны до той поры, пока жизнь не затуманит и не загрязнит их… Вот погодите, насмотритесь, может быть. Все захватает своими нечистыми руками эта проклятая, эта изолгавшаяся жизнь, и в конце концов получатся пятна, не более…" И он в унынии поникал головою. Иногда же злился, обзывал меня Маниловым и уподоблял идеалы тульским самоварам, что до тех пор и блестят, пока новы, а чуть попадут в руки кухарки — и конец их блистанию. Вообще он легко поддавался желчи.