В тот день, когда его вежливо выпроводили из генерального штаба, Перакис понял, что навсегда закрылась для него книга славных деяний. Пока не придет конец, его будут мучить старческая немощь и болезни. Остаток дней он проживет в полном забвении, даже старые друзья не вспомнят о нем.
Но в глубине души он таил надежду еще на один-единственный день славы, последний день… День своих похорон.
Он представлял себе, как Каллиопа обрядит его в парадный мундир с эполетами, а на грудь ему положит красивую шпагу. Резная рукоятка, великолепные ножны будут сверкать… И тогда волей-неволей всем придется стоять перед ним навытяжку. Придется вспомнить…
Пусть в памяти своего сына он останется навсегда примером высокой нравственности, честности, преданности родине…
Но пришли дни оккупации, и эти мечты потеряли всякий смысл. Какого черта сидеть и думать о пышных похоронах и былой славе, когда стоит почуять запах жаркого из таверны на углу, как текут слюнки. Перакис достал потихоньку из шкафа шпагу, завернул в газеты так, чтобы по форме ее можно было принять за веник, и вышел из дому. Даже если бы он совершил кражу, то не смотрел бы на прохожих с таким испугом.
Сейчас перед сурово нахмурившимся старьевщиком он стоял, точно ученик, который не выучил урока и не знает, что отвечать на вопрос учителя.
— Скажите, голубчик, сколько вы за нее хотите? — спросил старьевщик.
— Я и сам не знаю! Как вы понимаете, это неоценимая вещь. Она стоила до войны по крайней мере десять тысяч драхм.
— Нечего распространяться о том, сколько она стоила! Скажите, сколько вы просите за нее.
— Вы должны дать мне хотя бы тысячу, — пролепетал полковник.
Услышав цену, старьевщик, вертевший шпагу в руках, с презрением бросил ее на прилавок.
— Пусть вам, сударь, заплатит эти деньги кто-нибудь другой, — с издевкой сказал он.
— Разве можно так швырять ее…
Старый полковник провел рукой по шпаге, чтобы проверить, не поцарапалась ли она; протер ножны носовым платком, подышал на них и еще раз протер.
— Ну хоть шестьсот-семьсот драхм, — прошептал он, с тоской глядя в лицо старьевщику.
— Самое большее, что я могу дать, — это восемьдесят, — отрезал тот.
Полковник решился продать свою шпагу главным образом ради того, чтобы сын продолжал учиться. Приближался январь, а он до сих пор не выкроил денег, чтобы заплатить за учебу в университете. Он долго ждал ссуды из пенсионной кассы, но решение вопроса в совете пенсионеров откладывалось со дня на день, а время шло. Георгос, конечно, ничего у него не требовал. Но старик был верен своим принципам. «Скорей я накину петлю себе на шею, чем сын, не доучившись, бросит занятия. Если понадобится, то и дом продам, останусь с семьей на улице», — думал он.