Земли обагрённые кровью (Сотириу) - страница 3

В доме у нас признавались две власти — власть бога и власть отца, от них зависело наше благополучие. Мать же была для нас солнцем, скрытым облаками: лучи его угадываешь, но они не доходят до тебя и не могут согреть. У нее никогда не было времени приласкать нас, посадить на колени, рассказать сказку. Она всегда поднималась на рассвете, разжигала очаг, ставила на огонь большую кастрюлю — надо было всех накормить. Кроме того, в колыбели всегда лежал очередной младенец, сопливый и горластый. Ей надо было позаботиться и о скотине, она должна была и постирать, и замесить тесто, и прибрать в доме, и починить одежду. Вся деревня говорила, какая она чистоплотная и хорошая хозяйка!

Люди уважали и нашего отца, потому что он умел держать слово, был честным человеком, гостеприимным и очень трудолюбивым. Да и собой он был видный мужчина: высокий, худощавый, стройный, голубоглазый, с вьющимися волосами и ровными зубами, которые он все до одного унес с собой в могилу. И поэтому я очень гордился, когда соседки говорили матери: «Твой Манолис — вылитый портрет твоего Димитроса».

Отец поднимался очень рано, до рассвета, когда еще светили звезды. Он сначала надевал феску, затем натягивал суконные шальвары, башмаки, гетры. Носков он не носил, объясняя это тем, что они ему мешают и даже вредят здоровью. Он шумно умывался, крестился, обжаривал на тлеющих углях кусочек пшеничного хлеба, макал его в вино и ел с маслинами, выплевывая одновременно косточки и бранные слова — по примете это приносило удачу, — а затем, бодрый и крепкий, отправлялся в поле или в сад.

Он работал по шестнадцать-восемнадцать часов в сутки, не зная отдыха. Мог поднять мешок весом в шестьдесят-семьдесят ока [1] и не охнуть. Мотыга и плуг становились покорными в его руках. Скотина побаивалась его, но и любила — о ней он больше заботился, чем о нас. Он возвращался домой с заходом солнца и никогда не заглядывал в кофейню. Придя домой, отпивал из бутылки несколько глотков раки, съедал то, что приготовила мать, наказывал тех из нас, кто провинился за день, потом заваливался спать и храпел так, что весь дом дрожал. Даже по воскресеньям и по большим праздникам он говорил очень мало. Никто из нас не осмеливался болтать в его присутствии. Мы научились все выражать взглядом — возмущение, жалобу, лукавство или радость. Иногда в воскресенье, когда он бывал в хорошем настроении и мы всей семьей усаживались за стол обедать, ему нравилось заставлять меня — самого грамотного в семье, по его мнению, — перед едой читать «Отче наш». Я ничего не понимал из этой молитвы и как-то сказал матери: