Клодина замужем (Колетт) - страница 34

– Кошка?..

(Это верно, кошка!.. Он её очень любит. Кстати, Мели будет там, а доверить заботу о Фаншетте лакею Рено и его кухарке я бы не смогла… Дорогая моя, девочка моя, меня согревает теперь по ночам другое существо, не ты… И я решаюсь.)

– Забирай её с собой! Потом посмотрим; возможно, позднее я возьму её к себе…

(Главное – я знаю, что под предлогом дочернего долга я смогу снова увидеть дом, полный воспоминаний; и он будет таким, каким я его оставила; это моя дорогая Школа… В глубине души я благословляю отцовский «исход».)

– Возьми с собой и мою комнату, папа. Я буду в ней ночевать, когда мы к тебе приедем.

(Один-единственный неловкий жест – и оплот Малакологии обрушивает на меня своё презрение.)

– Фу! И тебе будет не совестно жить под моей неосквернённой крышей со своим мужем, как поступаете все вы, грязные животные! Что для вас животворящая чистота?!

Как я люблю его, когда он вот такой! Я его целую и ухожу, а он тем временем запихивает свои сокровища в огромный ящик и весело напевает народную песенку, от которой сам в восторге:

Вы, конечно, понимаете без слов:
В его копилке она нашла свой улов;
Вы понимаете меня:
Не бывает дыма без огня!

Вот он, гимн Животворящей Чистоте!


– Решено, дорогая: я возобновляю свой приёмный день.

Я узнаю от Рено эту важную новость в нашей туалетной комнате, пока раздеваюсь. Мы провели вечер у мамаши Барман и для разнообразия присутствовали при ссоре между этой милой толстушкой и шумным грубияном, разделившим её судьбу. Она ему говорит: «Вы заурядны!» Он возражает: «Вы всех дурачите своими литературными потугами!» Оба правы. Он воет, она щебечет. Заседание продолжается. Когда его запас ругательств иссякает, он швыряет салфетку, выходит из-за стола и отступает в свою комнату. Все вздыхают и чувствуют себя свободнее, ужинают с удовольствием, а во время десерта хозяйка посылает горничную Евгению улестить (посредством каких таинственных приёмов?) толстяка, который в конце концов снова спускается к столу, усмирённый, но никогда не извиняющийся. Тем временем Гревей, изысканный академик, который до смерти боится ссор, осуждает свою прославленную подругу, обхаживает её мужа и берёт ещё сыру.

В этот чудесный кружок я приношу в качестве пая свою завитую голову, подозрительно-ласковые глаза, обнажённые плечи, мощную шею и широкий затылок на хрупких плечах, а также молчание, тягостное для моих соседей за столом.

За мной никто не ухаживает. Моё недавнее замужество заставляет мужчин держаться пока на расстоянии, а я не из тех, кто ищет флирта.

В одну из сред у этой самой мамаши Барман меня вежливо загнал в угол молодой симпатичный литератор. (Хороши глаза у этого молокососа: начинается воспаление век; впрочем, неважно…) Он сравнил меня – всё дело, как всегда, в коротких волосах! – с Миртоклеей, с юным Гермесом, с Амуром Прюдона; ради меня он копался в памяти и мысленно переворачивал вверх дном музейные запасники; он перечислил столько шедевров гермафродитов, что я вспомнила о Люс, о Марселе; он едва не испортил мне рагу по-лангедокски – фирменное блюдо, подаваемое в маленьких кастрюльках с серебряной каймой. «Каждому – своя кастрюлька; как забавно, не правда ли, дорогой мэтр?» – шептал Можи на ухо Гревею, а шестидесятилетний прихлебатель кивал и криво усмехался.