— Да, да. — Хозяин качал головой и был похож на какую-то экзотическую некрасивую птицу, которую дядя видел однажды в зоопарке. — Йа, йа, — он снял свои тонкие очки в золотой оправе и по-старушечьи протер их полой халата, — теперь я узнаю Россия. Все тот же категоричность суждений. Крайность… Непримиримость… Я не выбираль себе имени. Штраус здесь столько же, сколько в России Попофф. Нельзя же всех сочинять вальсы. Кому-то нужно и счета вести. Тем более что и они бывают более герихтих, как это — справедливий музыки. Вы это тоже узнаете когда-нибудь.
Дядя Митя попросил за беспокойство прощения и сошел вниз. На кухне возле плиты сидел его приятель, ефрейтор Аркаша Карасев, и рассказывал Марте про свою личную жизнь. Марта ни слова не понимала по-русски, но слушала внимательно, щурила голубые свои глаза и кивала головой.
— Я не скрываю, — говорил Аркаша, — у меня этого добра хватает, баб то есть. Но она видела? Я ей говорю: ты меня хоть с одной видела? В кино или в клубе? А-а, говорю, это тебе мамаша твоя преподобная напела, она про меня же все знает. ГПУ на дому…
Эта семейная история произошла года за три до войны, но Аркаша, приняв больше положенной боевой нормы, любил ее вспоминать и всегда искал слушателя. Марта оказалась слушателем идеальным. А дядя стоял у окна и впервые за все это время думал о том, сможет ли он после всего, что было, вернуться в театр. После лесоповала, крови на снегу, и своей и чужой, после сожженных деревень и ночевок в грязи, после пота, застилающего глаза, и бессильной боли в животе — вот так вот, как ни в чем не бывало, выпорхнуть на сцену, выдать каскад, с чувством пропеть куплеты? Достанет ли у него этих чувств, трогательных, но легких, как пузыри, плывущие во время дождя по речной поверхности? Не закрылось ли его сердце от зрелища бесконечного горя, не зачерствело ли оно, не легла ли на него та каменная тяжесть, которую не сбросить уже никаким везением и никакой улыбкой судьбы? И ведь не один же он такой; что, если этот тяжкий груз лежит теперь на многих сердцах, и не нужна людям музыка, беззаботно склонная нравиться всем на свете: и правым, и виноватым, и жертвам, и палачам?
Через две недели дядю Митю изрешетила и контузила немецкая мина. Это случилось на улице Ринг в городе Вене, той самой Вене, где жили некогда все любимые дядей композиторы и где с блеском и шумом разворачивались события тех замечательных оперетт, в которых он мечтал играть, появляясь на сцене во фраке, с тросточкой в руках и с бутоньеркой в петлице. Поразительно, — еще не потеряв сознания, еще не понимая, умирает ли он или еще будет жить, дядя в первое мгновение догадался, что ни петь, ни танцевать он больше не сможет. Потом он лежал без сознания на аккуратной венской мостовой, где катились когда-то на дутых шинах пролетки опереточных графов и в ритме штраусовских вальсов скользили легкие ноги здешних цветочниц. А потом его нашел Аркаша Карасев, и собрался было уже схоронить в ближайшем сквере, и вдруг понял, что дядя жив. И шел потом Аркаша с дядей на руках по веселой Вене, и чувствовал на ладонях дядину кровь, и плакал, и матерился, и звал совершенно ему несвойственным жалким голосом санитаров.