Человек с аккордеоном (Макаров) - страница 26

Дворничиха тетя Феня, как всегда, с внешним ожесточением подметала каменные плиты у ворот. Порядка от такой ярости не прибавлялось — даже наоборот, но внешний эффект должен был потрясать нерадивых и нечистоплотных жильцов.

— Здрасьте, тетя Феня, — произнес дядя Митя, хотя прекрасно помнил, что она его недолюбливала. Без всяких причин, а может быть, по одной лишь причине, что не был он никогда понятным ее уму хулиганом и пьяницей, а ходил всегда с книгами да еще играл в красном уголке на рояле. Дворничиха посмотрела на него внимательно, но безучастно, по глазам было понятно, что она его не узнала. Дядя вошел во двор, ступая по каменным потрескавшимся плитам, окруженным вокруг высокой и свежей травой. Лето в этом году стояло жаркое и богатое короткими проливными дождями. От ступенек крыльца и покосившихся перил тянулся еле заметный пар. Весь этот особняк являлся, в сущности, одной огромной коммунальной квартирой, а потому входная дверь — с порочными лилиями на матовом стекле — никогда не запиралась. Каждому жильцу запирать полагалось собственную комнату. И почтовые ящики — пронзительно голубые и зеленые — висели прямо на комнатных дверях — некоторые из них были, между прочим, отделаны красным деревом. А кухня имелась одна общая на весь дом — как войдешь, налево. И когда дядя Митя вошел, он по оставшейся с детства привычке первым делом заглянул в кухню. В глубине, возле окна, выходящего в хилый палисадник, стояла его мать. Она накачивала примус и время от времени останавливалась, чтобы передохнуть. У нее были тонкие руки с большим синими переплетениями вен. В детстве он очень боялся, что эти вены не выдержат однажды и лопнут. Ситцевый старенький платок сбился на сторону, и видна была прядь волос, седоватая и редкая, лучом солнца просвеченная насквозь. Дядя Митя прислонился к притолоке и не мог вымолвить ни слова. Похоже было, что один из невынутых осколков поднялся из каких-то тайных глубин его груди и встал поперек гортани. Дядя облизывал сухие, воспаленные губы. Мать разожгла примус и поставила на огонь кастрюльку — дядя узнал ее, купленную лет десять назад в рабочем кооперативе. На ногах у матери были парусиновые башмаки, похожие на мальчиковые. Дядя впервые подумал, что возвращаться надо, как в спектакле, с закрученными усами и с орденами, нестерпимо сияющими на груди. Из плохо прикрытого крана в поржавевшую раковину капала вода. Пахло керосином и стиркой. Мать сняла кастрюлю с примуса и принялась мыть посуду — граненые стаканы из копеечного зеленоватого стекла и глиняные потрескавшиеся блюдца. Она вытирала их аккуратно суровым полотенцем и что-то напевала при этом — какую-то совершенно неизвестную ему песню, которая почему-то ей запомнилась. А мать никогда не пела, даже не напевала на людях раньше — это дядя знал наверное. Она потихоньку пела теперь, еле слышным, дрожащим голосом, и в такт этой странной песне текли, вероятно, какие-то ее привычные мысли.