Вдобавок с утра зарядил этот поганый дождь. Мы дважды сменились с Иваном Сергеичем на веслах, и к вечеру я бросил руль, чтобы сменить его в третий раз. Вот тут мне пришлось побеседовать с Лизой, как она этого ни избегала.
Я поднялся с места, и она поднялась. Мы гребли на пару, — предполагалось ведь, что я ещё слабенький после болезни; иначе какого чорта мне было тащиться с ней в экспедицию, а не идти в море? О том, что при слове «вода» и «волна» у меня поджилки дрожат, я же ей ничего не рассказывал.
— Нет уж, — сказал я, когда она поднялась с места. — Отдохните там, за бидончиками. Справлюсь как-нибудь.
Не отвечая, она перелезла через кладь, пошла к веслам. Я взял весла и уселся посреди скамьи.
— Не валяйте дурака, — сказала она.
— Это вы не валяйте.
— Вы же скиснете через полчаса.
— А вы полюбуйтесь на свои руки. — Я посмотрел на её руки. На ту, которую я целовал. Она забинтовала её носовым платком, и, когда сняла платок, вся середина платка была в крови.
— Ну уж это не ваша забота.
— Не спорьте и садитесь на место, — сказал я, начиная сердиться всерьез. В конце концов должен быть предел всякому упрямству. — Сказал: не дам — и не дам. Если вы сами не понимаете, что можно и чего нельзя делать, то я вас научу.
Она молча повернулась и полезла на свое место. Иван Сергеич хрипел, отплевывался, кашлял и смотрел на меня веселыми глазками: ему понравилось, как я с ней поговорил. Все же понимали, как она упряма.
Я скис не через полчаса, как мне было сказано, а часа через четыре. Но зато — как! Вылезая из лодки на берег, я поясницы не мог разогнуть, так она болела. Больше в этот день решено было не плыть, все мы были порядком измучены, а дождик как раз перестал, и на берегу у костра можно было хоть немного обсохнуть.
С костром, однако, ничего не получилось. По берегу стоял низкорослый еловый лесок, валежнику было достаточно, но, сколько мы ни плескали на сучья бензина, мокрое дерево только пускало пар и не разгоралось. Пришлось распаковывать ящик и доставать примус, и до чего же это было нелепое зрелище — примус с поставленной на него кастрюлькой, шипевший в тундре!
Я натаскал валежнику, принес воды и растянул с Иваном Сергеичем палатку. На этом, считал я, мои обязанности закончены. Тогда я взял свой бушлат, выбрал елку поразвесистей и улегся на мху у корневища, где посуше. Мне нужно было всё-таки понять, — что же произошло? Что произошло такое, отчего она стала шарахаться от меня, да, именно шарахаться? Лежа под елочкой, я пришел к невеселому для себя выводу, что дело объясняется чрезвычайно просто. Ей, как говорится, было плевать на меня — вот и всё. А то, что произошло ночью, объяснялось ещё проще. Когда я взял и поцеловал её руку, она просто перепугалась. Она перепугалась, как любая девчонка на её месте, и не знала, что ей делать, — выскочить из палатки, разбудить Ивана Сергеича или же по-товарищески, попросту сказать: «Женя, голубчик, идите-ка к себе. День завтра трудный». В конце концов я всё-таки не хулиган, не Аркашка, который на моих глазах приставал к ней в гостинице, и она это понимает.