Ночью сквозь землю просачивается, вытягивая длинные лохмотья, бледный неприятный призрак. Сипит — будто густой туман просачивается сквозь глотку:
— Кто нарушает мой покой?
— Какой покой? — спрашивает Зикко.
Тот вглядывается. Узнает Черроне. И долго хохочет, бьет себя по истлевшим ляжкам, подлетая в воздух:
— Тебе, что ли, меня заказали? Ой, не могу! Да если б я мог упокоиться по-настоящему — сам бы давно… Ой, не могу, не смешите мои кости.
Дождавшись, когда призрак отпляшется, Зикко собирает силы и спрашивает:
— Кто тебя так?
— Фиалки! — взвизгивает тот вдруг. — Убери эту гадость с моей могилы, убери, уйди, отстань! Фиалки!
И брызгами росы — был таков.
Две ночи Зикко ждет, успевая понять молчание могильных камней и сравняться с ними по неподвижности. На третий к его мертвецу приходят. Парень чуть младше Зикко, тот сперва думает — сын, но жениться покойник не успел, и крестить ему не довелось. И откуда в благородной семье мальчишка, которому красное место — на площади Святого Брутуса? Может, с площади и ходит, носит цветы, никак не может распрощаться с покровителем? Бывает и такое в Читте — все бывает. Считается, любовь может победить смерть, но Зикко не верит. Отец говорит: чтобы стащить душу со Всадникова седла, нужно что-то куда сильнее.
Юноша преклоняет колени перед могилой. Кладет свежие фиалки.
Черроне приникает к дереву, прислушивается.
— Вот, я принес тебе цветы… папа.
В тихом голосе — яд, а не любовь. Зикко перестает удивляться.
У разверстой могилы не стояло ни жены, ни сына. Покойник не был женат, а бастардов на похороны не пускают. Зикко выскальзывает из-за дерева, трогает мальчишку за плечо. Тот поднимает глаза — без страха. Шесть семей знают Черроне в лицо, а таким, как этот, не надо — их в портовых кварталах каждый день режут по медяку за десяток.
— Пойдем, — говорит Черроне, зная, что мальчика легко будет увести. — Пойдем, вином угощу.
В темной таверне бастард глотает дорогое, непривычно крепкое вино. Давится, но глотает — пока наливают… Зикко тоже давится — ищет слова. Спрашивает:
— Зачем проклял?
— А ты не проклял бы? Он обманул мою мать. Она простила. Пусть. Я же не просил у него фамилии. Не просил в благородный дом войти, ковры запачкать. Моя мама болела… А ведь это его кровь здесь, его! — он тянет руки к лицу Черроне; бледные вены перечеркнуты облупленными браслетами, рукава пахнут дешевыми духами. — А что я мог? Мама болела, брат болел… Я много не просил, я взял бы от него что угодно, хоть медную монету, даже если б он кинул ее на мостовую…
— Ага, — кивает Зикко.