– Понимаешь теперь?.. — сказал вдруг Раскольников с болезненно искривившимся лицом. — Воротись, ступай к ним, — прибавил он вдруг и, быстро повернувшись, пошел из дому…»
Пошел он — к Соне.
Расставаясь с родными, он сказал «нечаянно»:
«— А ведь кто знает, может, и последний раз видимся».
Придя к Соне (придя впервые), вдруг говорит тоже как бы «нечаянно»:
«— Я к вам в последний (!) раз пришел… я, может быть, вас не увижу больше…»
Потом:
«— Я сегодня родных бросил, мать и сестру. Я не пойду к ним теперь. Я там всё разорвал… У меня теперь одна ты. Пойдем вместе…»
И, наконец, уходя:
«— Если же приду завтра, то скажу тебе, кто убил Лизавету. Прощай!.. Прощай. Руки не давай. Завтра!..»
Раскол, раскол, опять раскол. Все время, везде, во всем раскол, раздвоение. В каждой сцене, в каждой реплике, даже в каждом жесте и слове и, уж конечно, — между ними. Расколота вся речь, интонация, звук каждый — и тот расколот. Раскольникова не только и не столько видеть надо, но прежде всего — слушать, слышать. «Корчащееся слово» — надтреснутый звук, срывающийся голос, прерывистое, лихорадочное дыхание.
Снова и снова уподобим роман опере или симфонии — как будет исполнять ее дирижер? как будет вестись «партия» Раскольникова? А еще: как будет сочинена эта «партия» в музыке — композитором, который найдет, откроет, создаст наконец адекватный «перевод» романа?
«Любите вы уличное пение?..»
– Не знаю-с… Извините… — пробормотал господин, испуганный и вопросом, и странным видом Раскольникова, и перешел на другую сторону улицы.
Одна сила — отталкивает, отрезает Раскольникова от людей, другая — неодолимо притягивает, сращивает — хочет срастить — его с ними. И тут: «…право, точно в нем два противоположные характера поочередно сменяются».
Вот он, уже после убийства, едва очнувшись от трехдневного беспамятства, выходит на улицу.
«Было часов восемь, солнце заходило. Духота стояла прежняя; но с жадностью дохнул он этого вонючего, пыльного, зараженного городом воздуха. Голова его слегка было начала кружиться; какая-то дикая энергия заблистала вдруг в его воспаленных глазах и в его исхудалом бледно-желтом лице. Он не знал, да и не думал о том, куда идти; он знал одно: “что все это надо кончить сегодня же, за один раз, сейчас же; что домой он иначе не воротится, потому что не хочет так жить”. Как кончить? Чем кончить? Об этом он не имел и понятия, да и думать не хотел. Он отгонял мысль: мысль терзала его. Он только чувствовал и знал, что надо, чтобы все переменилось, так или этак, “хоть как бы то ни было”, повторял он с отчаянною, неподвижною самоуверенностью и решимостью.