…Доктор Табагат нажал кнопку.
Тогда лакей приносит на подносе старые вина. Потом лакей уходит, и тают его шаги, удаляются по леопардовым мехам.
Я смотрю на канделябр, но мой взгляд непроизвольно крадется туда, где сидит доктор Табагат и часовой. В их руках бутылки с вином, и они пьют его жадно и хищно.
Я думаю: «Так надо».
Но Андрюша нервно передвигается с места на место и все порывается что-то сказать. Я знаю, что он думает: он хочет сказать, что так нечестно, что коммунары так не поступают, что это – вакханалия и т. д. и т. п.
Ах, какой он чудной, этот коммунар Андрюша!
Но когда доктор Табагат бросил на бархатный ковер пустую бутылку и отчетливо написал свою фамилию под постановлением —
– «расстрелять», – меня неожиданно охватило отчаяние. Этот доктор с широким лбом и белой лысиной, с холодным умом и с камнем вместо сердца, – это же он и мой безысходный хозяин, мой звериный инстинкт. И я, главковерх черного трибунала коммуны, – ничтожество в его руках, подчинившееся воле хищной стихии.
«Но где выход?»
– Где выход?? – И я не видел выхода.
Тогда проносится передо мной темная история цивилизации, и бредут народы, и века, и само время…
– Но я не видел выхода?
Поистине правда была на стороне доктора Табагата.
…Андрюша торопливо ставил свой хвостик под постановлением, а дегенерат, смакуя, всматривался в буквы.
Я подумал: «Если доктор – злой гений, злая моя воля, тогда дегенерат палач с гильотины».
Но я подумал:
– Ах, какая ерунда! Разве он палач? Это же ему, этому часовому черного трибунала коммуны, в моменты огромного напряжения я слагал гимны.
И тогда уходила, удалялась от меня моя мать – прообраз загорной Марии, и застывала во тьме, ожидая.
…Свечи таяли. Строгие фигуры князя и княгини исчезали в синем тумане папиросного дыма.
…Приговорены к расстрелу
– шестеро!
Хватит! На эту ночь хватит!
Татарин снова тянет свое азиатское: «Ала-ла-ла». Я смотрю на портьеру, на зарево в стеклянных дверях. Андрюша уже исчез. Табагат и часовой пьют старые вина. Я перебрасываю маузер через плечо и выхожу из княжеского дома. Я иду по пустынным молчаливым улицам осажденного города.
Город мертв. Обыватели знают, что нас через три-четыре дня не будет, что напрасны наши контратаки: скоро заскрипят наши тачанки в далекий студеный край. Город притаился. Тьма.
Темным лохматым силуэтом стоит на востоке княжеское имение, теперь – черный трибунал коммуны.
Я оборачиваюсь и смотрю туда и вдруг вспоминаю, что шестеро на моей совести.
…Шестеро на моей совести?
Нет, это неправда. Шесть сотен,
шесть тысяч, шесть миллионов —