Он знал, что не сможет остаться в Германии, не сможет жить бок о бок с людьми, которых он даже не ненавидел, хотя эти люди заставили его провести все годы юности за колючей проволокой, выжгли ему на руке номер, который он будет теперь носить до самой могилы, убили его отца и его мать заставили бежать за тысячи миль прочь от родного дома, от чего у нее помутился рассудок и она умерла из-за того, что лишилась сна – буквально не могла уснуть.
А теперь вот в этой стране, с этими людьми он жил в мире и не исходил яростью, не поражал их огнем и мечом. Он спал с их дочерьми, дарил шоколад их детям, им самим давал сигареты, возил их в своей машине. И уже с презрением к самому себе Лео выдавил из души последнюю каплю жалости к этому старику. Он снял ногу с тормоза и развил бешеную скорость, желая поскорее добраться до Бремена. Профессор вытер лицо платком, скрючился, упершись ногами в пол джипа, и явно страдал от сильной тряски.
В эти ранние утренние часы на поля, мимо которых они проезжали, уже пролились первые проблески рассвета. Лео остановился у закусочной, построенной американцами на шоссе. Он повел туда профессора, и они сели за длинный деревянный стол. За столом, уронив голову на руки, спали солдаты-шоферы.
Они молча выпили кофе, но, когда Лео вернулся, неся очередную порцию кофе и несколько булочек, профессор заговорил – сначала медленно, потом быстрее, и его руки дрожали, когда он торопливо подносил ко рту чашку с кофе:
– Лео, вы не можете еще знать, что чувствует отец, насколько отец беспомощен. Я знаю все о своем сыне, и он даже признался мне еще кое в чем. Его мать умирала, когда он был на русском фронте, и мне удалось добиться для него увольнительной – он был героем, у него было немало наград, но он не приехал. Он написал, что увольнительную отменили. А теперь вот он мне рассказал, что уехал тогда в Париж. Ему хотелось немного развеяться. Он объяснил мне, что не чувствовал ни жалости, ни сострадания к матери. И вот тогда-то все и началось, он стал творить ужасные вещи. Но, – профессор сделал паузу, словно боялся продолжать, но продолжал еще более взволнованно:
– но как же это может быть, чтобы сын не оплакал смерть матери? Он ведь всегда был нормальным, как все другие мальчики, может быть, чуть привлекательнее, чуть умнее прочих. Я учил его доброте, душевной щедрости, учил его делиться со своими друзьями, верить в бога. Мы так его любили, я и его мать, мы не испортили его. Он был хорошим сыном. И даже теперь я не могу поверить в то, что он совершил, но он мне признался во всем. – Его обрамленные морщинами глаза наполнились слезами. – Он рассказал мне все и прошлой ночью плакал у меня на руках и говорил: