— Признавайся, Квинт, — сказал мистер Мистериус; его Капюшон торчал над ветровым стеклом.
— В чем признаваться-то?
— Вижу, тебя распирает. Выкладывай, что у тебя на уме.
— Я всякое передумал.
— Это видно по твоему наморщенному лбу, — добродушно заметил мистер М.
— Я вот думаю: что будет через год — и с вами, и вообще.
— Интересно, сынок. Продолжай.
— Я так думаю: может, на следующий год, если у вас под этим Капюшоном заживет лицо, появится нос, вырастут брови, рот начнет как следует открываться, а кожа…
Я запнулся. Капюшон ободряюще кивнул.
— Вот я и думал: проснетесь вы как-нибудь утром и, даже не ощупав себя под Капюшоном, будете знать, что вы своего добились, смогли измениться, потому что разные люди и предметы сделали вас другим, и наш город тоже постарался и все такое прочее, и вы теперь человек что надо, и никогда уже не будете пустым местом.
— Говори, говори, Квинт.
— Ну вот, если так случится, мистер Мистериус, и вы сами будете знать, что вы теперь человек что надо и навсегда таким останетесь, вам даже не обязательно будет снимать этот Капюшон, правда?
— Как ты сказал, сынок?
— Я сказал: вам не обязательно будет сни…
— Это я слышал, Квинт, слышал, — выдохнул мистер М.
Повисла длинная пауза. Он издавал какие-то непонятные звуки, будто ему не хватало воздуха, а потом хрипло прошептал:
— Верно говоришь, можно будет и не снимать Капюшон.
— Потому что это уже будет неважно, правда ведь? Если вы сами уверены, значит, все в порядке. Так?
— Конечно. Да, конечно.
— И вы сможете носить свой Капюшон хоть сто лет, но кроме нас с вами никто не будет знать, что под ним. Мы-то не проболтаемся, а нам самим без разницы.
— Только мы с тобой будем знать. А как я буду выглядеть под Капюшоном, а, Квинт? Зашибись?
— Еще бы!
Мы долго молчали; плечи мистера Мистериуса пару раз дрогнули, он будто бы задыхался, а потом вдруг из-под Капюшона вытекло несколько капель влаги.
Я уставился во все глаза:
— Ой!
— Все нормально, Квинт, это просто слезы.
— Ничего себе.
— Все в порядке. Это слезы радости.
Тут мистер Мистериус выбрался из последнего «студебеккера», потер невидимый нос и промокнул бархатной тканью то место, где могли находиться глаза.
— Квинтэссенция Квинта, — сказал он. — Ты такой один на всем свете.
— Ну уж! Так про каждого можно сказать, верно?
— Если ты так считаешь, то да.
Потом он спросил:
— Еще в чем-нибудь хочешь признаться или исповедаться, сынок?
— Глупости всякие лезут в голову. А вдруг…
Я замолчал, проглотил застрявший в горле комок и, не говоря ни слова, уставился сквозь руль на серебристую фигурку обнаженной женщины, закрепленную на капоте.