Вещи, которые они несли с собой (О’Брайен) - страница 16

Иногда по вечерам я брал у отца машину и колесил бесцельно по городу, исполненный жалости к самому себе, думая о войне, о консервном заводике и о том, что вся моя жизнь свелась к бойне. Я ощущал полное бессилие, как будто выхода не было вообще, как будто я скользил вниз по громадному черному туннелю и мир сжимался вокруг меня. Света в конце туннеля я не видел. Правительство отменило большую часть отсрочек для выпускников колледжей, очередь на запись в Национальную гвардию и в резервные войска была непомерно длинна, здоровье отменное, с просьбой о замене армейской службы на альтернативную нечего было и обращаться - ни религиозных убеждений, ни пацифистских выступлений. Да я и не считал себя противником всех вообще войн. Я полагал, что есть ситуации, когда нация вправе прибегнуть к силе для достижения своих целей - например, чтобы остановить Гитлера или пресечь другое зло; тогда я сам, вполне добровольно, пойду в бой. Но вся беда в том, что вместо тебя твою войну выбирает призывная комиссия.

За всеми этими мыслями крылся обычный страх. Я не хотел умирать ни под каким соусом и, безусловно, не на чужой войне. Когда я вел машину по Мейн-стрит, мимо суда и универмага «Бен Франклин», я чувствовал порой, что ужас растет во мне как бурьян. Я видел себя убитым, видел, как делаю то, чего был сделать не в состоянии, - бросаюсь на вражеские позиции, беру другого человека на мушку.

В середине июля я стал всерьез подумывать о Канаде. Граница лежала в нескольких сотнях миль к северу, восемь часов езды. Совесть и инстинкт самосохранения толкали меня на бегство, всего-то и разговора - снялся, рванул и был таков. Сперва идея была абстрактной, и только слово Канада засело в мозгу. Потом появились конкретные детали и картины, унизительные подробности близкого будущего: гостиничный номер в Виннипеге, поношенный старый костюм, отцовский взгляд на другом конце телефонного провода. Я ясно слышал их голоса, его и мамин. Бежать, думал я, и потом сразу - нет, невозможно. А через секунду снова: бежать.

Я чуть не повредился в рассудке. Моральное раздвоение личности. Не мог ни на что решиться. Меня страшила война и страшило изгнание. Страшно было порвать с прежней жизнью, с друзьями, семьей, со всем прошлым, всем, что составляло меня. Я боялся потерять уважение родителей, боялся ответственности перед законом, боялся насмешек и цензуры. Наш городок, лежавший посреди прерии, держался консервативного уклада, традиции ценились превыше всего, и так легко рисовались в воображении обыватели за столиками кафе «У Гобблера» на Мейн-стрит: дымятся чашечки кофе, а разговор медленно сползает на парня О'Брайенов, как молокосос наложил в штаны и дернул в Канаду. Бессонными ночами я яростно разубеждал их, орал, что я презираю их слепое, бездумное, инстинктивное подчинение любому приказу, наивный патриотизм, гордость своим невежеством, пошлые изречения вроде «расслабься и получи удовольствие»; какого черта они меня посылают на войну, о которой не знают ничего и знать не хотят?! Я обвинял их всех. До единого. Каждый был лично виноват передо мной - чистюли из клуба Киванис, торговцы, фермеры, набожные прихожане, болтливые домохозяйки. Союз учителей и родителей, Союз ветеранов, подтянутые завсегдатаи Кантри-клаба. Для них что Бао Дай, что лунянин. Истории они вообще не знали, как ничего не знали ни про диктатуру Нго Динь Дьема, ни про вьетнамский национальный характер, ни про историю французского колониализма - тут, знаете ли, все было так запутано, надо было так долго разбираться и много читать… Да и какого черта! Война велась, чтобы остановить коммунистов, просто и ясно, так, как они все и привыкли, а если ты сомневался в необходимости убивать и умирать за такие ясные цели, значит, неясно что-то было с тобой.