— А что вы думаете? — проговорил Некрасов, нисколько не обидясь и улыбаясь самым добродушным образом. — Я действительно никак не могу отвязаться от этих рифм, хотя и стараюсь. Но они введены не мною; они в духе народа издавна... Какие стихи более всех из моих вам не нравятся?
Мне было очень стыдно за свой язык без костей, что я так расфамильярничался, и тут я вспомнил, что один мой знакомый, и хорошо знавший Некрасова, передавал мне, что Николай Алексеевич крайне самолюбив в деле [оценки] своих литературных произведений. Но язык мой — враг мой, да и хотелось блеснуть самостоятельностью убеждений.
— «Огородник» и «Еду ли ночью по улице темной», — брякнул я, по-видимому смело, а сердце между тем стучало. Некрасов подпер рукою щеку и дал мне понять, чтобы я объяснил ему, вследствие чего эти два его стихотворения подпали под мою опалу.
— «Огородник», — начал я тревожно, — мне никогда не нравился... Я не могу понять, каким образом молодая образованная барышня могла влюбиться в человека не одной среды с собою, с которым у нее нет ничего общего, ни одного связывающего атома. Как бы ни был хорош физически и даже в душе этот огородник, но степень цивилизации пропастью разделяет его от образованной девушки... У него свои понятия, свое миросозерцание, свое обращение... Ее чувством могла руководить одна грубая, животная чувственность... Эти волжские песни, которыми мы можем восхищаться, ей должны казаться простым воем...
— Однако, я не подозревал в вас такого эстетика, — усмехнулся Некрасов. — Видно, что вы коренной провинциал дальних губерний... Отчасти аристократ. С этой точки зрения вы правы, но вы не знаете петербуржцев... Повысьте образование огородника и понижьте барышню... Возьмите во внимание еще кое-что и время написания «Огородника»... Ну-с, а «Еду ли ночью по улице темной»?
— «Еду ли ночью», — отвечал я точно на экзамене, решившись храбро защищаться перед профессором, — было не только в юношестве и в молодости, но даже недавно, в средних летах, до приезда в Петербург, одним из любимейших стихотворений... Я его знаю наизусть и более 500 раз читал в разных слоях общества... Теперь же задушевно я его прочесть не могу... Как только дойду до этого места: «Я задремал. Ты ушла молчаливо, // Принарядившись, как будто к венцу...», так злой дух и шепчет мне в ухо: «Значит, у нее еще было другое платье, если она могла принарядиться? Зачем же она не сделала этого прежде? Может быть, и ребенок был бы жив...» Наконец, пойдет ли в голову бедной любящей женщины и матери, при виде своего умершего ребенка, мысль идти продать себя? Не фальшиво ли это? Строго психически анализируя, мы придем к такому заключению, что многие наши на первый взгляд кажущиеся моментальными решения в сущности — плоды обдумывания. Замедлились они лишь вследствие внутренней сделки с своею совестью... Читая стихотворение между строк, очевидно ясно, что барышне давно сделано предложение и она принарядилась, зная, к кому идет... Много, может быть, она боролась: идти или не идти... Но, почем знать, не мешал ли ей ребенок... Гора с плеч свалилась... А он-то какой трутень! Он же видел, что ребенок умирает, болен, что в комнате холодно... Отчего же он не принял каких-нибудь мер? Нет, по-моему, ей следовало бы пойти и заложить свое платье, кинуться и туда, и сюда, а ему не дремать и тоже порыскать где-нибудь и как-нибудь достать денег, просьбами ли, унижением, даже воровством и прошением милости... А! Вы скажете, что это стыдно, самолюбие не допускает? Ха-ха-ха! А допустить любимую женщину до положения продажи себя — не стыдно?