Христиане испустили радостные возгласы. Онисим поднял руки, чтобы благословить ее. Они придала процессу надлежащий характер: христиане не могли повиноваться, а тем более приносить жертву владыке-нехристианину! Но вот по этой-то причине оскорбление божества императора не могло быть прощено ей… Если бы Перегринус пропустил ее слова мимо ушей, он мог бы лишиться должности, а может быть, подвергся бы даже ссылке.
– Палачи, – сказал он, – найдут способ вразумить тебя… Начнем с чего-нибудь полегче. Они вырвут тебе ресницы, брови и ногти. Это не послужит тебе украшением.
– Неужели ты думаешь, что я придаю хоть какое-нибудь значение внешности этого тела? Оно создано для того, чтобы поблекнуть; душа же останется вечно прекрасной, и не в твоих силах погасить ее!
– Вспомни, – вступился ее отец, – что она благородного происхождения!
– Может быть, ты предпочитаешь для нее лупанар? Ты молчишь?.. Прекрасно! К завтрашнему утру она изменит свои взгляды.
Со времени первых гонений на христиан существовал обычай отдавать христианок-девственниц на поругание в публичные дома. Существовал взгляд, приписывающий девственности особую власть чисто магического свойства: считали, что боги останавливают свое внимание на чистых телах женщин и через их посредство творят чудеса. Отдать такую девственницу на поругание смертным значило, во-первых, оскорбление бога; а во-вторых, это лишало девственницу того магического дара, которым она обладала, потому что христианский бог не признавал оскверненной святыни и бежал он нее.
Сами христиане верили в это. Благоговение, с которым они чтили память своих девственниц, культ почитания их – все это не допускало даже и мысли о том, чтобы они могли быть осквернены. Они воображали, что, по чудесному вмешательству свыше, каждого мужчину, желавшего приблизиться к ним, поражал такой страх, что он терял мужественность. Служители церкви совершенно справедливо считали, что акт, в котором не участвует воля, недействителен.
Быть может, Перегринус, со скептицизмом умудренного жизнью человека, сам разделял этот взгляд и предпочитал осудить молодую девушку на несколько часов насилий, не оставляющих внешних следов, – при этой мысли он даже улыбнулся, – чем отдавать ее в руки палачей.
Услышав этот приговор, Клеофон пришел сначала в сильное раздражение, а потом вышел из себя, потеряв всякое самообладание от гнева и озлобления, охватившего его.
По причинам, о которых лучше не упоминать, все, говорившее о нормальных любовных отношениях, внушало ему ужас. Он считал их отвратительными, ужасными, его тошнило от них. И тем не менее он способен был платонически любоваться красотой женщин, как если бы сам принадлежал к их полу. Кроме того, гонения сами по себе возмущали его до глубины души. Он никогда за всю свою жизнь не мог понять, как можно запрещать людям делать то, что им хочется, если это никому не вредит. Да еще карать их за это!