Клеофон понял, в чем дело: из двенадцати мучеников имена девяти остались неизвестными. Двое были дьяконы, а Еврикл – человек всем известный – землевладелец. Но те девять? Какие-нибудь несчастные бедняки, и ни у кого не было времени, чтобы навести о них справки! Так как обстоятельства заставили христиан как можно скорее скрыть останки казненных, то из них сделали анонимных мучеников. Итак: божьи святые, помяните их!
Клеофон умилился.
– Как это прекрасно! – произнес он.
Эта надпись произвела на него впечатление простоты и в то же время величия. Человек с лицом фавна сказал:
– Я тут ни при чем. Они сказали мне, что следует писать. Они боятся наделать ошибок. Но это действительно красиво… Красота будет существовать на земле вечно, понимаешь!
И он продекламировал стихи из одной греческой эпиграммы:
Каллиргоя приносит в жертву Диане
локон своих волос;
Венере – голубку; Гере – пояс.
Потому что она честно провела свою молодость;
Потому что она получила в мужья того,
кого хотела;
И потому что у нее от него
двое прекрасных мальчиков, которые живы!
– Придет время, и христиане вернутся к этому, – продолжал он. – Они скажут то же самое, но другими словами и на другом языке. Конечно, люди могут создать известного рода красоту путем самоотречения, самопожертвования, даже путем страшной смерти. Но для того, чтобы красота была полная, нужны чувства и чувственность; нужна любовь к жизни, которая божественна; нужно все то, что дается смертному с того момента, когда он появляется на свет: все, что он видит, любит, чем наслаждается его тело и все органы этого тела…
– Ты думаешь? – спросил Клеофон.
– Я в этом убежден.
– А тебе не кажется, что красота может быть страшной, когда чувственные наслаждения соединены со страданием, даже с самой смертью? Когда, словно в насмешку, чей-то голос говорит им: «Вас нет!?»
– Да, разумеется! Но что за мысль! Мне она не приходила в голову. Уж не поэт ли ты? Тебе бы следовало написать это.
– Мне сейчас не до писания.
Пока они разговаривали, таверна постепенно наполнялась посетителями. Девушки и юноши привели сюда клиентов. Комнаты отдавались по десяти оболов. Плату брали вперед. Сын хозяина таверны, ребенок лет десяти, с невинным видом время от времени уносил туда кувшин с водой или чашу, наполненную жиром, распространяющим аромат мирры.
– И тут ты проводишь все дни? – спросил Клеофон поэта.
– Отчего бы и нет? Чему ты удивляешься? Все то, что происходит здесь, для меня не существует. Я ничего не вижу. Я, как тот ребенок…
Вошел центурион, закованный в чешуйчатую броню. Заметив Клеофона, он сделал ему знак: