Я попросила мужа не возвращаться раньше восьми. Дочь прийти не захотела, едва я произнесла, что у меня будут мои «прошлые» знакомые. Достаточно было сказать «знакомые» — её и тогда бы ветром сдуло. «Прошлые» же — это, по её мнению, уже сюр невыносимый, это и истекающие соплей часы Дали, и историческая хроника «Сталин и Мамлакат», это и художник Шилов с фальшивыми красавицами и голубое сало писателя Сорокина. Таким дочь представляет глобус моей жизни. На него при разных ситуациях она высаживает столпов мироздания — Толстого и Достоевского, к ним дочь привязывает кота ученого как символ народной мудрости, от которой её тошнит, а мне — так думает дочь — самое то. Я не спорю с этим сумасшедшим домом, в котором она меня видит. Но так она со мной играет как бы в мои игры, где всякой твари по паре, потому как у матери бзик — плюрализм, демократия и гласность. Мои гости — это «монстры, поедающие детей». И я от греха подальше уже не спрашиваю, а это с чего бы? Кого я съела? Честно: я боюсь ответа.
Одним словом, я принимаю скорбную компанию на глобусе, придуманном не мною.
Они пришли все сразу, Лида, Верины сослуживицы и пожилой дядька, который своей «посконностью» доставил бы радостную «ужасть» моей дочери. Всего шесть человек. Ровно столько, чтобы не раздвигать стол.
Помянули. Раз, два и три. Разговор шел туго. Смущали всех я и этот посконный.
Мы с посконным были чуждыми элементами этих поминок. Так сказать, маргиналы при данной смерти, а по мытищинскому взгляду на жизнь и смерть мы были «не свои и не наши». То, что меня объединили с мужским гостем, доставляло мне какую-то странную радость. Весь исчерневший, с порами, забитыми пылью всей жизни, с седыми клочками бровей и волосами в ушах, в самом новом из старых костюмов — чешско-румынско-польском, — тесном в плечах, а потому расстегнутом и обнаруживающем такую же узкую выходную рубашку, натягивающую у пуговиц последние нитки, вот-вот — и упадут в кутью.
Но галстук! С широкой головкой и широкими полосами, странно попадающими в тон костюма эпохи Брежнева. И это странное попадание как бы рассказывало историю времени выбора одежды, давнего времени, когда брови хозяина костюма не висели белыми клочьями, а ещё молодцевато лежали на крутой дуге. Когда-то он был хорош собой, этот изношенный вконец мужчина. Он был точным представителем поколения, строившего химеры будущего, жизнь и борьба за… высосали из него все силы и соки, и он был выброшен новыми мужчинами со стропил новой химеры. Получалось, что я, человек более позднего времени, вполне годилась ему в пару. Со своими косенькими полками для книг на стенах, с рюмочками для водки простого стекла, не авантажной мебелью и в этой своей любимой одежде — платье-балахоне восточного дизайна, какими торгуют в каждом переходе выброшенные жизнью женщины моей эпохи. На всех же моих гостях было хоть чуть-чуть золотишка, на пальчике ли, на шее или хотя бы зубе.