– То сударыня ваша, царевна Прасковья, меня, будто овцу, стригла вчера. Вестимо, для волшебства! Потому как понести желает, а я по волосам своим на Москве сдуру святым почитаюсь…
Генерал покрестился на икону письма дивного.
– Вот иконы, – показал, – ты мастер писать. А ворожбою меня не возьмешь. Сударушка моя не понесет, хоть ты всю бороду ей подари. Забери патлы свои обратно… А теперь – брысь!
Пришел из лейб-регимента поручик с рапортом: кому из кавалергардии быть в драбантах на селе Всесвятском. Иван Ильич, по должности своей, подмахнул бумагу обкусанным пером.
– Лошадей держать под вальтрапами, – велел. – Супервесты иметь парадные. Барабаны украсить занавесками. Палашей не отпускать – пущай тупыми побудут: не драться же ими в карауле!
После чего на половину царевны прошел. Через кухни следуя, выпил ковшичек водки царской, закусил пряником мятным. А в гостях у Прасковьи – Феофан Прокопович, на пальце бороду в кольца навинчивает, меж ними часы с амурами, и музыка в часах венские канты играет. Подошел генерал под благословение.
– Занятная редкость, – сказал, дверцу на часах тронув.
– Постой, генерал, – удержал его руку Феофан. – Зачем крышечку трогаешь? Часы – вещь нежная…
– Оно и верно, что нежная, – ответил Дмитриев-Мамонов, уже заметив, что часы изнутри письмами набиты. – На Руси таких не бывает, чтобы письменным заводом часы двигались…
– То не мои, – ответил Феофан, покраснев. – Царевна-голубушка во Всесвятское едет сестрицу навестить, вот и пущай музыка дивная им там играет.
– Сударыня, – сказал генерал, к жене обратясь, – будто бы и не сказывали вы с вечера, что на Всесвятское сбираетесь?
Царевна показала на Феофана:
– Вот владыка упросил, часы отвезть надобно…
– Дин-дон! – сказал генерал и пальцем у виска покрутил, потом к Феофану обратился: – А ты, владыка, тоже дин-дон хороший…
* * *
Кто не знает на Москве Анну Федоровну Юшкову? Все знают, да и как не знать: боярыня знатная… Тихо текли годы в древнем доме, и все как-то за стеной проходило: бунты стрелецкие, петровские ассамблеи, машкерады по случаю викторий. В смирении да постности тянулись годы. Вечерком ляжет Юшкова на печную лежанку, девки ей перышком гусиным пятки ласкают, а странницы чмокают сахарком:
– А то вот, боярыня, был еще такой Феофил-старец. Чуден был в святости! И так от молитв проникался, что плакал. А чтобы недаром плакать, он корчагу под себя ставил. И теи слезки евонные в корчагу капали. Тридцать лет сердешный не пил, не ел – только плакал. И слезки свои копил. Чтобы предъявить их на Страшном суде… Но только, боярыня, на том свете-то слезки его отвергли. А корчагу обратно на землю из рая свергнули!