Голицын поклонился. Пантера пружинисто вскочила и проводила его через весь двор до самых ворот… В лицо опять брызнуло солнце!
* * *
Вместе с дворовым человеком своим князь Голицын, путешествуя, наблюдал многие забавы республиканские. Видел, как девицы венецианские в масках карнавальных без стыда грешили. Бывал в операх, кои в первом часу ночи начинались, а кончали петь на рассвете. Наблюдал, как собаками меделянскими травили быков себе на забаву. А еще глазел из окошка, как господа сенаторы весело играли в кожаный мяч, воздухом надутый. Для того у них были в руках сетки, вроде решета. И теми сетками они по мячу били. Казалось, что жизнь людей этих – сплошь красочный, безмятежный праздник.
После чего слуге Флегонту говорил князь Михайла:
– Ты смотри, Флегонт, как люди живут! Ни в чем один другого не зазирают, и ни от кого страху никто не терпит. Всяк делает по своей воле, и живут оттого в покое, без обид горьких. И тягостей податных не имеют, как в России у нас! Мнится мне: кабы церковь нашу варварскую сочетать с римскою – то и у нас на Руси таково же ласково бы стало…
На что отвечал ему Флегонт – сумрачно:
– Охти, барин! Хотя бы годок так пожить…
Последний визит перед отъездом на родину. Томазо Реди, секретарь Академии искусств изящных, встретил Голицына приветливо.
– Ах, Россия! – сказал он. – Зачем я устрашился тогда бурных морей и снегов русских? Ваш царь Петр не однажды звал меня, чтобы я кистью своей украсил Академию художеств на берегах Невы!
– Такой Академии у нас нету, – отвечал Голицын.
– Разве? – удивился Реди. – Но я сам читал проект этой Академии, сочиненный русским ученым Авраамовым… Навестите, князь, – трогательно попросил старый художник, – учеников моих в Москве: Ивана и Романа Никитиных-братьев! Я изнемог от жизни и плохо помню их юные лица… Увы, как мало мы наслышаны о России, и только беглецы с галер турецких иногда являются у нас – дики, торопливы, спешащи на родину, которой они не забыли, к веслам прикованны…
В локанде, куда вернулся Голицын, его ждал ужин на столе, уже простывший. Две тонкие свечи оплывали воском – на серебро посуды, на лист бумаги, исписанный коряво («Добросердечный господине!» – так начиналось это письмо).
– Флегонт, – позвал Михайла Алексеевич. – Где ты?
Никто не отозвался, и Голицын прочитал письмо:
«Добросердечный господине, изведал я от вас грамоты понимание и деликатность души вашей. За то остаюсь, раб ваш нижайший Флегонт, что урожден был родителями в селе Сыромятни провинции Суздальской. А ныне, как вы на Москву отбыть изволите, то капросы и картуши разные уложил я в порядке. Прошу сердца не иметь на меня, что оставляю вас навеки. Аминь! И господине вы добрый, а город здесь свободный, и мастерство какое получу, и девку флоренскую для брачного согласия уже на дворе амбасадора высмотрел. И тако, господине мой, простите раба Флегонта, а родителев моих престарелых, что на вашем дворе московском живут, прошу не обижать за мое оставление вашей высокородной особы».