Потом из госпиталя письмо пришло. Ранен, дескать, но не сильно, — правда, не написал куда. Фотокарточку послал — с медалью, с двумя кубиками. Деньги по аттестату к нам от него приходили. Скоро опять из действующей армии стал писать. Два ордена да еще медаль получил. Весной сорок третьего опять карточка пришла — в погонах с тремя звездочками, два ордена, две медали — ох красавец! А как летом сорок третьего под Курском бои начались, долго от него весточки не было. Пришла лишь в сентябре, в начале. Почерк не его — испугались мы. Смотрим, однако, от Сергея письмо. Сам писать не может, сестру милосердную упросил, лежит в госпитале, контужен сильно, но>; живой. Доктора, мол, хвастаются подчистую списать, да я несогласный — бежит немец-то, самое время его бить, нельзя мне это упускать! Вздохнули мы с Надей — живой, слава богу! Вскоре еще письмо получили — сам написал, так накарябал, что и разобрать трудно. Руки, мол, трясутся, ноги дрожат, в голове звенит — трудно писать, бабы. Похоже, спишут меня, домой ждите теперь. Как солнышко засверкало. Обнялись мы со снохой, поревели от радости. Стали Сережу домой ждать. Опять весточка пришла, последняя: завтра выписывают, ждите! В конце сентября пришло, а написано было, как сейчас помню, восемнадцатого числа. Ждем-пождем. Ждем-пождем. Неделя прошла. Вторая. Стало у меня сердце западать. А как третья неделя минула, взвыла я, свету не взвидела! Написали мы с Надей письмо на госпиталь. Ответ пришел, что выписали моего сыночка из госпиталя девятнадцатого числа сентября, отправили по месту жительства. Потерялись мы с Надюшкой — что же это такое? Куда он деваться мог? Опять стали ждать, да вот до сих пор и ждем…
Правда — одна уж теперь жду. Надюшка-то пожила со мной, пожила да потом, когда мужики с войны приходить стали, заскучала больно. Как-то отпросилась у меня: «Пойду я, мама, в Стикино, ситцу, говорят, в сельпо привезли». Ушла. Ночью — нет ее. Днем нету, вечером нету. Спать без нее легла. С утра искать побежала. В деревню-то зашла, у баб спрашиваю: сношенька моя где, не знаете? Показывают мне на дульцевский дом. Залетела я туда, глядь: сидят в горнице она да Никита Дульцев, ухажер ее давнишний. В гимнастерке, чубом натряхивает, медалями звенит, на гармошке играет. И песню поет. Такая песня хорошая — не вспомню теперь ее. А напротив него моя Надежда Терентьевна сидит, смеется, зубами сверкает, ласково так на Никиту смотрит. Меня увидали — аж оторопели. Надюха отвернулась, задрожала. А Дульцев гармошку отставил, табуретку схватил, пыль с нее сдунул: «Садись, тетя Аня, милости просим!» А я к косяку привалилась и тихо так, через силу, говорю: что, сношенька дорогая, сомустила себе мужика, сучья твоя кровь? Захлипала она, лицо руками закрыла и — шмыг! — мимо меня в ограду. А Никита надулся, красный стал. «Ты, тетя Аня, про то и думать не моги, что распутство или тому подобное. Сошлись мы с Надей по-хорошему — я ей укора не делаю, за что раньше было. Тем более, раньше это… крепко ее любил. Да вы знаете! Так что — как хотите, а я ее от себя не отпущу». Оторвалась я от косяка, вышла в ограду. Выходи, коза! — кричу. Вышла она, хлипает, рукавом лицо от меня заслонила. А у меня у самой губы сводит, не знаю, как с собой справдала. Баба ты, говорю, молодая, только в ярость вошла, судить тебя за это не буду — живи, как хочешь. А только нет тебе за Сереженьку моего прощения. Не приходи больше ко мне, видеть тебя не хочу.