Огонь и очаг (Фолкнер) - страница 38

И вот однажды старое родовое проклятье - старая кичливая гордость, порожденная не доблестями, а географической случайностью, произросшая не на чести и мужестве, а на стыде и лиходействе, - настигло и его. Он этого еще не понял. Ему и его молочному брату Генри было по семь лет. Они поужинали у Генри, Молли велела им идти спать - как обычно, в комнату напротив. - и тут он вдруг сказал:

- Я домой.

Давай останемся, - сказал Генри. - Я думал, встанем вместе с папой и пойдем на охоту.

- Оставайся, - ответил он. А сам уже шел к двери. - Я иду домой.

- Ладно, - сказал Генри и пошел за ним.

И он запомнил, как они прошли летним вечером эти полмили до его дома он шагал быстро, черный мальчик так и не смог с ним поравняться, и в дом вошли гуськом, поднялись по лестнице в комнату, где была кровать и на полу тюфяк, на котором они привыкли спать вместе, и он нарочно раздевался помедленней, чтобы Генри успел раньше лечь на тюфяк. Потом подошел к кровати, лег на нее и напряженно застыл, глядя на темный потолок, а потом услышал, как Генри приподнялся на локте и мирно, с недоумением посмотрел на кровать.

- Тут будешь спать? - спросил Генри. - Ну ладно. Мне на тюфяке неплохо - но могу и здесь, раз ты хочешь.

Генри поднялся, подошел и встал над кроватью, дожидаясь, чтобы белый мальчик подвинулся, а тот негромко, но грубо и с яростью произнес:

- Нет!

Генри не шевелился.

- Значит, не хочешь, чтобы я спал на кровати?

Белый мальчик тоже не шевелился. И не отвечал - напряженно застыв, он лежал на спине и глядел вверх.

- Ладно, - тихим голосом сказал Генри, отошел и снова лег на тюфяк.

Белый мальчик слышал его, невольно прислушивался - напряженно, стиснув зубы, не закрывая глаз, слушал спокойный, мирный голос:

- Я думал, ночь жаркая, внизу холоднее спать бу...

- Замолчи! - сказал белый мальчик. - Как мы заснем, если ты рта не закрываешь?

Генри замолчал. А белый мальчик все не мог уснуть, хотя давно уже слышалось спокойное и тихое дыхание Генри, - лежал, окаменев от яростного горя, которого не мог понять, от стыда, в котором не признался бы. Потом он уснул, а все думал, что не спит, потом проснулся и не мог понять, что спал, покуда не увидел серый отсвет зари на пустом тюфяке. В то утро они не охотились. И больше никогда не спали в одной комнате, не ели за одним столом - теперь он признался себе, что это стыдно, - и к Генри в дом больше не ходил, и целый месяц видел его только издали, в поле, когда Лукас пахал, а Генри шел рядом с отцом, держа вожжи. А в один прекрасный день он понял, что это горе, и был готов сказать, что это еще и стыд, хотел это сказать, но было уже поздно, поздно, непоправимо. Он пошел к Молли в дом. Вечерело; Генри с Лукасом вот-вот могли вернуться с поля. Молли была дома и смотрела на него из кухонной двери, пока он шел через двор. Лицо ее ничего не выражало; он сказал, как сумел в ту минуту, - позже он скажет как надо, скажет раз и навсегда, чтобы покончить с этим навсегда, - остановившись перед ней, чуть расставив ноги, слегка дрожа, барственным повелительным тоном: