Сговорились. Пришел Эфрос. Репетировали в кабинете у Марии Осиповны Кнебель. Мы переглянулись и начали сцену.
Я вбежал в кабинет и увидел бледного Воронова в кресле. Губы у него тряслись. Он открыл глаза, в них была жуткая боль – «Умираю, обнимемся». Я бросился к нему и зарыдал. Стал гладить его лицо, встряхивать, отгоняя оцепенение. У Воронова по щекам потекли слезы. «Советника, во-первых, избери… Для войска ныне нужен…» Из кресла он сполз на пол, а я лежал уткнувшись в его колени и рыдал. И вдруг речь Воронова стала сбивчивой, а затем началось просто бормотание. Я посмотрел на царя-батюшку и перестал играть. Лицо у него было белым, как простыня, вокруг рта обозначился черный клин, глаза закатились. Он умирал.
Эфрос бросился к телефону и стал вызывать «неотложку». А я выскочил в фойе и стал орать: «У кого есть что-нибудь от смерти?!»
Воронов потерял сознание и лежал на стульях, куда его перенесли. Что-то ему дали или влили, я не помню, но он открыл глаза и сел.
«Вы с ума сошли, – говорил бледный Эфрос, – да разве так можно, это же театр, а не… Это ужасно».
Все обошлось. Иван Дмитриевич на моей памяти никогда не болел, это был человек крупный, сильный. За кулисами он часто проделывал такой фокус: брал в руку большой гвоздь и с размаху пробивал толстенную доску. И хоть этот случай был действительно ужасным и мало походил на искусство, но на нем я понял возможности актера.
А Воронов потом мне часто с гордостью говорил: «Ну, как мы с тобой тогда! Пусть кто-нибудь попробует! А мы посмотрим!»