В такой вот предвечерней тишине прохладным майским днем, посередь неухоженной фермы, по которой только что своим покосом прошлась оспа, у Горемыки отошли воды, вогнав ее в страх. Хозяйке самой еще слишком плохо, чтобы она взялась помогать, а Лине, памятуя о том, как зевнул тогда ее младенчик, Горемыка не доверяла. В деревню являться запрещено, значит, выбора нет. Близняшка куда-то делась и на все попытки обсудить с ней, как быть, куда идти, отвечает странным молчанием, неужто злится? В слабой надежде, что Уилл и Скалли, может быть, болтаются по обыкновению на рыболовном своем плоту, она взяла нож и одеяло и, едва ударила первая боль, поплелась на реку. Там в одиночестве и осталась, крича, когда приходили схватки, и засыпая, когда отступали — до тех пор, пока следующая не вышибет дух и вопль. Часы, минуты, дни — Горемыка сама не могла бы сказать, сколько прошло времени, но в конце концов двое приятелей услышали ее стоны и, толкая шестами, подвели плот к берегу. Они быстро распознали в страданиях Горемыки извечные и общие для всех животных родовые муки. При всей неопытности они сосредоточили усилия на том, чтобы новорожденный выжил, и принялись за дело. Встав в воде на колени, тянули, когда она тужилась, потом отпускали и поворачивали крошечное существо, завязшее у нее между ногами. Кровь и все прочее стекало в реку, привлекая рыбью молодь. Когда младенец, оказавшийся девочкой, наконец заплакал, Скалли перерезал пуповину и вручил новорожденную матери, и та ее обмыла, плеснув водой на ротик, ушки и пока еще мутненькие глазки. Мужчины поздравили друг друга и предложили отнести мать с дочерью домой на ферму. Горемыка, раз за разом повторяя благодарности, отказалась. Предпочла, отдохнув, попробовать добрести самостоятельно. Уиллард со смешком шлепнул Скалли по затылку.