Репортер (Семенов) - страница 18

…Поначалу меня очень хвалили, особенно когда я писал передовиков из моей деревни Кряжевки. Даже «Советская культура» напечатала пять лет назад статью, не говоря уж о «Художнике». Пару моих вещей ежегодно приобретала закупочная комиссия, жил как Крез, но постепенно — это случилось, когда Люда подарила мне роскошное издание Сальвадора Дали, — я начал рассматривать и себя, и свою мастерскую, и тех, кто ко мне приходил, как-то со стороны, а точнее — сверху. Очень удобная точка обзора. Если настроить себя, открывается интересный ракурс, чаще всего совершенно неожиданный. Отдельность — не такое уж плохое понятие, коли его верно трактовать. Рерих — отделен, потому и значителен. И вот тогда-то я заново переосмыслил фразу Толстого о том, что человек состоит из знаменателя и числителя — как дробь. Точно. Это особенно заметно именно сверху, чуть слева, но обязательно при хорошем свете.

Постепенно я сам себе показался мелюзгою, — с этими моими стожками на поле, с тетей Надей, которую я больше всего любил писать, усадив ее на завалинку вместе с внучкой Николая Саввича — девушка рисовала цветными карандашами и поэтому безропотно мне позировала. Не помню, кто из наших писателей прошлого века сказал, что, мол, жизнь может такую завитушку под ребро дать, что из человека — хоть и старого мушкетного пороха — все рояльное воспитание в один момент выскочит. Так со мной и случилось.

…Люда в ту пору приходила ко мне редко, не знаю уж почему, наверное, увлеклась кем, она любит заметных, я не ревнив, бог дал — бог взял. Это не к смерти надо прикладывать, а к любви, все не так горько. И как-то дождливой, серой ночью я ощутил внезапное и легкое воспарение. Летать я боюсь, ни разу в жизни не летал, нет ничего прекраснее поезда (можно было б, я бы экипаж пользовал, только за экипаж, наверное, посадят, у нас все, что не как у всех, наказуемо. Никто так не привержен одинаковости, как мы). В каком-то кино, где показывали горящий самолет, я похолодел от ужаса, наблюдая, как аэроплан натужно отрывался от земли, — вот-вот упадет, страх господень… Я много раз смотрел этот фильм, потому что там был четко показан момент отрыва машины от земли, я этим любовался, как классической композицией, такие бы в академии ставить, любо-дорого писать, нынешний обязательный бархат с яблоками и кувшинами мало кому нужен. Когда и это запрещалось — было интересно, а если теперь заставляют, — чего же предписанным любоваться, велика охота… Ну, я и подумал в ту ночь: а вот как эти несчастные инопланетные насекомые воспринимают нас, вылезая из своей тарелки? Они ж прыгучие, эти прозрачные инопланетяне, скачут, наверное, высоко, обзор хороший, ветер можно увидеть, а это самое трудное — написать ветер, его только в августе можно понять, в горах, возле могилы Волошина, в Коктебеле… Вот тогда я и увидел будущую картину всю целиком: сидит на земле инопришелец, обхватил тоненькие свои ножки длинными рученьками и с такой тоскою смотрит на открывшийся ему ландшафт, что словом и не выразишь… Вообще словом не очень-то много выразишь, оно — блудливо, его легко на себя обернуть; картину — трудней, а музыку и вовсе нельзя. Для меня Бах большая загадка, чем транзистор, хоть и этот ящик черт знает что такое: заклепочки, картоночки, проводочки, а включил — Америку слушаешь в Кряжевке, несмотря на то, что сосед, Егор Романович, каждый день сигнализирует куда следует: «Русскому человеку надлежит свое слушать, чужое — грех». И еще я увидел задник моей картины, загадочная картина мироздания, наша крохотная планетка затерялась между махинами, а внизу — библейская равнина, затиснутая между коктебельскими горами. И ветер шумит, и пахнет вокруг свежим сеном… Не только инопланетянин — пришелец. Человек — тоже, оттого — грустно нам жить, тоска томит, душа хочет чего-то неведомого, а где его взять? В самом себе человеку все ведомо…