Война началась двадцать второго июня. И старший сын Боря отправился защищать Отечество не двадцать третьего и не двадцать пятого, а немедленно — в первый же день.
Проводы продолжались всего часа полтора. Прощались мы не надолго: «Через полмесяца или месяц будем в Берлине!» Приятели сына — все с петлицами небесного цвета — мужественно поскрипывали портупеями, что всегда производило на меня, штатского, впечатление. «Я — военный человек», — часто напоминал Боря. И сдержанный скрип портупеи подтверждал это.
Боря был отчаянным патриотом. Не только страны, но и системы. Ему не присвоили в срок очередное воинское звание, да и вообще служебное продвижение его застопорилось. «У вас семейные неполадки!» — сказал ему начальник управления кадров. Неполадками были Гриша, его «уход» в религию, а заодно — и уход из школы.
— Ничего особенного: мое дело — не продвижение по земле, а парение в воздухе. Прости за громкую фразу, — сказал Боря. — А Грише — ни слова!..
Он ни разу не упрекнул брата, не попытался его переубедить, обратить в свою веру. Но и патриотизм его ни к кому не имел претензий. Нечто дьявольское придумал режим: что бы ни вытворял он с людьми, патриотизма не убавлялось.
«Гремя огнем, сверкая блеском стали…» — пел, сверкая блеском молодости и бесстрашия, Боря со своими друзьями.
Пилоты и штурманы всех нас, остающихся, твердо заверили: «Любимый город может спать спокойно…». Ровно через месяц на Москву полетели фугаски.
Потом Виссарион снял со стены гитару. Борины приятели его не любили: они тайно любили мою дочь. Мне даже чудилось, что вначале они покорялись Кате, а потом уж — чтобы ее лицезреть — притирались к моему старшему сыну.
Виссарион напевал, а каждый Борин приятель молча задавал Кате вопрос: «Если тут мы, рыцари в портупеях, то зачем тебе «художественная натура» в очках?»
Отправляясь на фронт, каждый испытывал порой неосознанную жажду оставить в тылу кого-то, с чьим образом невозможно расстаться и ради встречи с которым победу следует торопить. Такими образами не были мамы и папы. И не стоило обижаться… Для Бориных же приятелей, пришедших тогда в наш дом, таким человеком была моя дочь.
По-родственному Катю обожали только мы с Борей. И Гриша.
Дочь бралась лишь за то, что умела. «Если б при твоем снайперском глазе художницы еще был и слух певицы, это выглядело бы излишеством, — сказал как-то Виссарион. — Другое дело — мое дилетантство…» Он словно бы себя не щадил. Или украшал скромностью.
Судьбу портретистки Кате предрекали отменную. «Она все про нас знает!» — глядя на портреты ее кисти, восхищался Виссарион. Будто сам и не стремился в художники.