— Нет уж, знаешь ли, так не пойдет, братец. Нечего всяким паскудникам сдавать позиции.
А новенький говорит:
— Ну ты, жид, заплыви govnom, — в том смысле, что заткнись, но так звучало обидней, отчего Еврей тут же изготовился к toltshoku. А Доктор говорит:
— Ну-ну, джентльмены, зачем нам неприятности, что за чушь? — причем тоном этаким светски-небрежным. Однако новенький продолжал нарываться. Явно видел себя zhutt каким крутым громилой, которому при шестерых других сокамерниках спать на полу прямо-таки zapadlo, а лезть на милостиво предложенную койку обидно. В своей издевательской манере он прицепился и к Доктору:
— Аааааа, ты неприяааааатносгей не хочешь, пуууупсик!
Но тут Джоджон, жилистый, резкий и злобный, сказал:
— Если уж не выходит поспать, займемся образованием. Нашему новому другу хочется, чтобы мы преподадим ему урок. — Несмотря на специальность насильника, речь у него была неплохая, он говорил веско и точно. Новый зек презрительно осклабился:
— У-тю-тю-тю-тю, как страшно! — И вот с этого все началось всерьез, причем как-то так по-тихому, никто даже голоса не повысил. Сперва новенький попытался было пискнуть, но Уолл заткнул ему rot, а Еврей держал его прижатым к прутьям решетки, чтобы его было видней в красноватом отсвете лампочки на площадке, и он лишь едва постанывал — оо, оо, оо. Был он не бог весть каким крепышом, отбивался слабенько; видимо, для того он и shumel, для того и хвастался, чтобы возместить свою слабость. Зато я, увидев в красной полутьме красную кровь, почувствовал в kishkah прилив знакомого радостного предвкушения.
— Мне, мне его оставьте, — говорю. — Дайте-ка, братцы, я его поучу.
Еврей поддержал меня:
— Пгавильно, пгавильно, гебята. Вгежь ему, Алекс. — И они все отступили в темноту, предоставив мне свободу действий. Я измолотил его всего кулаками, обработал ногами (на них у меня были башмаки, хотя и без шнурков), а потом швырнул его — хрясь-хрясь-хрясь — головой об пол. Еще разок я ему хорошенько приложил сапогом по tykve, он всхрапнул, вроде как засыпая, а Доктор сказал:
— Ладно, по-моему, хватит, урок запомнится. — Он сощурился, пытаясь разглядеть распростертого на полу избитого veka. — Пусть ему сон приснится, как он отныне будет паинькой.
Мы все устало расползлись по своим полкам. А во сне, бллин, мне приснилось, будто я сижу в каком-то огромном оркестре, где кроме меня еще сотни и сотни исполнителей, а дирижер вроде как нечто среднее между Людвигом ваном и Г. Ф. Генделем — то есть он и глухой, и слепой, и ему вообще на весь остальной мир plevatt. Я сидел в группе духовых, но играл на каком-то таком розоватом фаготе, который был частью моего тела и рос из середины живота, причем только это я в него дуну, тут же — ха-ха-ха: щекотно, прямо не могу, до чего щекотно, и от этого Людвиг ван весь стал zhutko razdrazh, как bezumni. Подошел ко мне вплотную да как закричит мне в ухо, и я, весь в поту, проснулся. Разбудил меня, конечно же, совсем другой shum — это заверещал тюремный звонок — ззззынь-ззззынь-ззззынь! Утро, зима, glazzja слипаются, будто там сплошной kal, разлепил их, и сразу безжалостно резанул врубленный на всю тюрьму электрический свет. Вниз глянул, смотрю, новенький лежит на полу в кровище, синий, и до сих пор не пришел в себя. Тут я вспомнил ночные дела и себе под нос uhmyllnulsia.