Я сыграл.
Не потому, что насмотрелся рекламных роликов и был убежден в своем праве знать такое, что и не снилось нашим мудрецам; не потому, что был напуган и полагал, что, зная больше, сумею лучше защититься; и, разумеется, не потому, что льстился на даровой кусок — он застревает костью в горле, а если все-таки сглотнешь, так обеспечена изжога. Нет, не эти резоны двигали мной, когда я сидел на мягких подушках в серебристом “БМВ” и задавал вопрос за вопросом, а после, морщась, как от зубной боли, выслушивал ответы. Нет! Не вера в свою исключительность, не страх и не жадность к халяве… Любопытство, дамы и господа, одно лишь любопытство. Не буду скрывать, с оттенком злобного торжества: я помнил, чем и как мне угрожали.
Впрочем, все мы, крутившиеся вокруг да около гипноглифов, были обреченными людьми. Кроме Косталевского: он являлся слишком ценным призом, той незаменимой единицей, которую никак нельзя списать в расход. Но все остальные числились по разряду нулей. Всех, включая остроносого с его командой, сотрудников лаборатории псионики и даже корешей Танцора — всех их полагалось отловить и ликвидировать на всякий случай, в целях сохранения секретности. Ну а Гудмена, жучилу алчного, и ловить не стоило — сам пришел, товар принес. Раз принес, два принес, три принес, а затем, когда нести будет нечего, мистера Гудмена пустят в распил, вместе с любимой подругой и попугаем. Или наладят в окошко, или с моста, или, опять же, в метро под поезд… Как и рядовых участников операции, вроде мормоныша Джека, дабы лишнего не болтали… Но Джек о своей судьбе не знал; мирно похрапывал на переднем сиденье, так как речи ответственного агента были не для его ушей. Агент вещал тихим спокойным голосом, уставившись в пространство над моим плечом. Его лицо казалось неподвижным, мертвым, будто отлитым из темного чугуна; не трепетали ноздри, не шевелились брови, не морщился лоб, и только щель меж толстыми губами ритмично распахивалась и закрывалась, выталкивая слово за словом, фразу за фразой, нанизывая их в монотонный, усыпляющий речитатив. Но спать мне не хотелось. Совсем наоборот, я был напряжен и внимателен. Увы! Мои познания в сферах высокой политики, в конгломерате намерений и идей, доктрин и фактов, о коих рассказывал Бартон, были слишком ничтожными. Он называл фамилии и имена — большей частью мне незнакомые; перечислял магнатов и политиков, кардиналов в сером, которых не избирали, не назначали, но тем не менее у них имелась власть — значительная доля власти, при всех конгрессах, сенатах и президентах от Рузвельта до Клинтона; он говорил о тайных альянсах и секретных фондах, о частных и государственных структурах, поддерживающих мир словно три слона с китом, плескавшимся в океане финансов; об их интригах, интересах, инициативах, которые, по его словам, являлись той самой дудочкой, под чью мелодию плясали все. Все! На каждом из континентов, включая Антарктиду. Разница состояла только в том, что для одних, огромной массы подданных, обывателей и избирателей, или, если угодно, быдла эти пляски являлись вполне естественными, тогда как другие, немногочисленные, но кучковавшиеся на вершинах социальных пирамид, знали, кто им наигрывает танго, вальс или фокстрот и с какой скоростью требуется шевелить ногами. Однако не каждый из этих избранных был согласен с заданным темпом, и время от времени их приходилось подгонять или, наоборот, осаживать. Черный гипноглиф мог бы стать для этого идеальным средством.