Целую ваши руки (Гончаров) - страница 26

Давным-давно не осталось и щепки, клочка от тех карет, а я все еще их помню. И сколькими такими нитями сращен я с городом! Нигде в мире, даже в самых райских уголках его, у меня уже не может быть такого родства, такой связи.

Оттуда, где я стоял, можно было повернуть в сторону центра, дойти до театра, Кольцовского сквера, в котором немцы хоронили своих солдат, полагая, что город завоеван навсегда и жертвы этих боев будут покоиться в своих могилах вечно, в ореоле солдатской доблести и геройства. Дальше можно было выйти на главную площадь с горою обломков на месте взорванного обкомовского здания и одиноко стоящими четырьмя гранитными колоннами портала. Траурно-черные, в безмолвии окружающих развалин, они воспринимались как воплощенная в камне скорбь, как реквием погибшему городу. Глядя на них, думалось – их надо сохранить, оставить, как оставили в Сталинграде несколько руин, пусть стоят они так и тогда, когда будет починено последнее окно, убраны последние развалины, никакой монумент, никакой скульптор не передадут лучше, что было пережито городом, его трагическую участь и стойкость его защитников.

Но более притягательна была для меня другая сторона, та, куда ходила довоенная «пятерка» из двух вагонов мимо Петровского и Первомайского скверов, через деревянный мост над земляной выемкой с железнодорожными путями, по улице Ленина, круто спускавшейся с горы. Миновав загородный стадион «Динамо», трамвайные рельсы опять взбирались на гору, к Березовой роще, по ровному полю бежали к белому, издалека видному зданию Сельскохозяйственного и Лесного институтов. Этот путь был теперь для меня, как путь в несбывшееся, неосуществленное, может быть – навсегда потерянное…

А еще недавно он означал для меня совсем другое: начало моей студенческой юности, новый, открывающийся мне мир, мое будущее. Я знал эту дорогу и раньше. Кто не знал ее из горожан, на воскресные прогулки в район СХИ устремлялись в переполненных вагонах сотни семей с набитыми снедью корзинками и сумками, детьми всех возрастов, даже грудными. Но тогда эта дорога означала для меня совсем другое: зеленые приречные луга, купание возле Лысой горы, дымок костра, на котором варится пшенный кулеш. И совсем по-новому я узнал и полюбил ее, даже дребезжащие вагоны «пятерки» с качающимися на ремнях кольцами для рук, когда уже шла война, в те первые ее недели, когда каждое оконное стекло в домах города перечеркнули белые бумажные полоски, а я стал бойцом истребительного батальона. Каждое утро, даже если ночь была проведена без сна, на посту в окрестностях города, к восьми часам я ехал на трамвае этой дорогой в Лесной институт, куда сразу же, как только нам выдали школьные аттестаты, отнес свои документы. Этот институт я выбрал еще восьмиклассником, прочитав книги Пришвина. Я напал на них совершенно случайно, и уже первая меня заворожила, даже своим названием – «Родники Берендея», Пылко, восторженно, художественно-поэтически влюбиться в лес, в природу может только городской человек, выросший от всего этого вдали, для которого все это – диковинка, невидаль, открытие Америк, и я именно так влюбился, ни разу не бывав в настоящих лесах, что описал Пришвин, глухих берендеевых чащах на тысячи верст, полных зверя и птицы, зная только наши подгородные, жиденькие от порубок, изрезанные дорогами и тропинками, истоптанные горожанами в своих прогулках, где даже встретить зайца – это уже редкая удача. Но ведь совершенно неважно, с чего начинается мечта, главное, чтобы она родилась, явилась…