Целую ваши руки (Гончаров) - страница 52

Это было на Северском Донце, под Волчанском, когда, устояв под натиском немецких танков и пехоты, непрерывно длившимся более двух недель, наши дивизии сами пошли вперед, оттесняя врага. Пехота переходила Северский Донец где вброд, где вплавь, но техника не могла форсировать реку самостоятельно, для нее был сооружен мост на железных понтонах. «Юнкерсы» появлялись над переправой, бросали бомбы. Один из понтонов был пробит осколками, затонул, и мост осел в воду. Как раз шли вереницы автомашин с ящиками снарядов, за песчаной кручей правого берега грохотала артиллерия: бой кипел совсем неподалеку, передовые части ломали немецкую оборону, расширяли прорыв. Два десятка саперов стали на место пробитого понтона и на свои плечи приняли мост. Машины пошли, одна за одной, тяжеленные трехосные «студебеккеры», в пыли, шурша укрывавшими их древесными ветками. Настил гнулся, проседал, лица саперов багровели. В нечеловеческом напряжении держали они на себе мост, погружаясь вместе с ним в воду по плечи, с головой, – когда трехосные «студеры» проходили прямо над ними. Они были обыкновенные люди, обыкновенной силы, и было непонятно, как их хватило пропустить всю колонну. Но едва только прошел последний грузовик, – они подломленно рухнули, захлебываясь, кое-как выползли на береговой песок и повалились мертво, без капли сил, полностью отдав все, что только в них было.

8

Неделя ночной работы – таково их свойство, таких недель, – кажется чуть не вдвое длинней, чем когда работаешь в дневные смены. Но конец все-таки настает.

У меня сутки отдыха. К ним плюсуются еще часы, набежавшие мне за сверхурочные подмены заболевших; это сложная математика, которой заведуют цеховые учетчики, в ней не просто разобраться, и я не мучаю свою голову этими цифрами, согласно и с благодарностью принимаю выведенный мне результат. Итого – целых двое суток!

Днем я сплю в нашей общежитской комнате на своей жесткой койке, накрывшись поверх двух одеял еще и шинелью, в блаженстве, что у меня впереди столько воли, а вечером отправляюсь в баню.

Баня! Сейчас никто даже не поймет, не почувствует и половины того, что заключалось для человека тех дней в этом слове, как вожделенно душа и тело ждали бани, стремились в нее, потому что это было не просто мытье, водная гигиеническая процедура – как пишут в популярных брошюрах, – а светлый проблеск в сером изнурительном течении буден, ни с чем не сравнимый отдых и даже как бы новое рождение всего естества, с новым запасом сил и здоровья.

На заводе существовала душевая: бетонный закуток с осклизлыми стенами, холодным полом, ржавыми трубами и чуть теплой водой. Дрожно раздеваться, дрожно ступать на холодный бетонный пол, однако при крайней нужде все-таки можно кое-как обмыться, снять с себя грязь. Попариться же по-настоящему, вкусить то блаженство, что есть в русской парной бане, можно было только в одном месте – на вокзале, в санпропускнике, в жаркой, никогда не остывающей, день и ночь действующей моечной с дубовыми шайками, обсмыганными о множество спин вениками. Не знаю, как это получалось в условиях тогдашней нехватки всего и жесткой экономии, на каком таком сверхспециальном снабжении топливом и водой был вокзальный санпропускник, но там всегда было вдоволь крутого кипятку, хоть лей его целое море, и, забравшись в моечную, можно было целый рас целебно и отдохновенно млеть в волнах горячего душного пара, почти растворясь в нем, став таким же бескостно-бестелесным, волшебно-невесомым. К тому же там существовало еще одно бесценное благо: пока моешься, одежда калится в железных камерах сухим стоградусным жаром, от которого каюк всем «диверсантам», в каких бы укромных местечках они ни прятались.