Руссофобка и фунгофил (Зиник) - страница 100

"Я был жильцом той вечности, которую советский народ собственными руками построил, — продолжал Константин. -Во имя всеобщей справедливости. И я эту справедливость принимаю. Мне в ней было уютно. С самого детства было уютно. У нас в коммуналке был такой чулан в стене, туда всякое барахло складывали, откроешь — и оттуда запах нафталина, старой кожи, чемоданов, шуб, человеческого тряпья, все кухонные запахи впитавшего, человеческого бытия запах, но уже потусторонний, не здешний. Мы всегда туда запирались, когда в прятки играли. Закрываешь дверь и нет тебя на свете, ты в другом, потустороннем мире, в раю. И все чаще мне на ум этот чулан приходит, когда Тонечкин рай вспоминаю. Каким был я кретином! Нечего было с басурманками связываться и трактаты писать, а надо было просто ловить кайф от незримого присутствия в этом чулане без Бога и без царя. Плевать было на окружающую действительность: демократия там за окном или диктатура? И о государственных границах не надо было думать, не было их, потому что за ними ничего не было: заграницы не было — не было и границ".

"Вы мне нравитесь, Константин, — с пьяной проникновенностью заговорил Антони. — Вы мне нравитесь! Давайте наплюем на разницу между диктатурой и демократией. Давайте сольемся в едином братстве, в единой семье, в коммуне, понимаете?"

"Где?" — икнув, неожиданно жестко переспросил Костя.

"Везде! — взмахнул руками Антони, чуть не упав со стула. — В коммуне не географической, а ментальной, спиритуальной, вне государственных границ, в неком внеисторическом времени, в раю, отвергнутом, как вы сказали, рационалистическим хомосапиенсом!"

"И где этот рай — у Жан Жака Руссо в яйцах, что ли? В женской утробе — эдакой, размером на весь мир? Ты, Антон, меня в космополиты не записывай: мой рай советский, за железным занавесом — для соблюдения девственности, и ни на какую другую утробу я его менять не собираюсь".

"Тянет обратно?" — не отставал от него Антони.

"Куда?"

"На родину".

"В утробу, что ли? Поздно. Этим мы в детстве занимались. И знаешь как? — Константин придвинулся вплотную к Антони. — С моим приятелем мы, подростками, запирались в чулан, снимали трусы и показывали друг другу, как у кого стоит. Но вот что с нашими вставшими членами делать — не знали. Мы считали, что стоящий член — само по себе мужское достоинство. Трогаешь его, щекотно, но и странное чувство гордости в животе нарастает. То есть, сначала испугались: думали, непонятное заболевание. Но второгодник с соседнего двора сказал, что так и надо: если стоит — значит мужчина. А что с этим делать — не сказал. Сказал только, что у него длиннее, чем у нас. Так мы и жили в полном невежестве, пока все во дворе не узнали, что дети рождаются из пуза при посредстве стоящей торчком пиписьки. А как — опять же никто не знал. Помню, целые дни проводили с приятелем на лавочке, наблюдая проходящих теток и обдумывали: у кого из них приятнее в животе очутиться? В этом и состояло все половое возбуждение: дрочить друг у друга, воображая себя в женском пузе, там уютно, свернешься калачиком, на мир через пупок глядишь. А потом приятель предложил в рот брать: чтобы, мол, до конца себя там внутри почувствовать. Брать-то в рот еще, можно сказать, нечего было: хоть и стоял, как штык, но размером с мизинец. Даже залуплять тогда не догадывались. Берешь в рот и сосешь, и в утробе себя ощущаешь. В рот весь целиком входил. Так вот, скажи мне, Антоша, зачем надо было в рот брать, чтобы в утробе этой себя воображать?" — с притворной наивностью спрашивал Константин.