Медленно перевалив через неглубокую обочину (сбив при этом какое-то фанерное предостережение на басурманском языке) и прохрустев колесами по мелкому жесткому кустарнику, Константин выключил наконец мотор и вылез из машины. Достал из багажника корзину на ремне, перекинул ее через плечо, подтянул сапоги и, освещая путь карманным фонариком, шагнул через ржавую колючую проволоку, оставшуюся здесь, видно, еще со времен второй мировой. Он чертыхнулся, зацепившись было за нее штаниной, но не злобно, поскольку этой ржавой проволокой отмечен был в его сознании рубеж, за которым кончалась западная и всякая другая цивилизация. И он шагнул, почти наугад, без компаса, по нюху узнавая верное направление, сквозь чащобу к заранее намеченной полянке. О проволоке и вообще заграждениях он тут же забыл: лес встречал его своей ничейностью. С каждым шагом он все дальше уходил от семейных склок за спиной и общественных претензий на справедливость; именно поэтому он принял блеснувший позади фонарик пана Тадеуша за мерцание светляков, а случайный хруст валежника под каблуком Клио за прескок перепуганной белки или недремлющего филина. Лес был территорией, где кончались все права на идеологическую верность: тут не было ни левых, ни правых и — при отсутствии компаса в кармане — ни востока, ни запада. Он уходил от причин и следствий, от перемены места и языка, он уходил от России в той же степени, что и от Европы, потому что по своей универсальности — корень, ствол и крона — лес мог быть и Россией и Европой одновременно, он был вне географии, и, входя в эту чащобу, Константин возвращался к себе, от самого себя уходя, становился никем, чтобы стать всем.
Из лесу вышли мы все, в лес и уйдем, в эту вторую после спермы мирового океана, стадию развития человеческого рода. Если мировой океан был спермой, то лес — материнская матка человечества, его утроба. И Константин, обмякший и расслабившийся, присел на пенек посреди небольшой поляны, обложенной со всех сторон волосатой плотью леса. Своим совиным, утробным зрением Константин любовался в темноте серебристыми купами дубов, трубчатыми вздутиями кустов орешника, как будто напрягшимися от влаги, и мясистыми прядями берез в сумеречном мареве, исходившем от готовящегося к рассвету неба. Складки неба, уже изошедшего дождем, с неровным отверстием луны, как будто полускрытым выходом из этой утробы, укутывали влажной и теплой пеленой эту земную матку. И поглядев на лунную дыру, ему окончательно расхотелось покидать эту хорошо защищенную ничейность, безответственную родственность полянки, где кончались его тяготы и заботы. Как всякий советский человек, которому всегда есть что скрывать, он предпочитал природное и почвенное не за любовь к корням и почве, а за этот уют отсутствия каких-либо вопросов: там, где есть вопросы, надо давать ответы, а в ответах на русскую тему надо всегда врать, изворачиваться, юлить. В животе у Константина забурчало.