Константин цеплялся за эту березу по тем же соображениям, по каким грудью стоял за дикую траву и сорняки, прихотливо расположившиеся вокруг этого полумертвого дерева. "Березовый уголок" торчал среди аккуратно зализанной лужайки, как нелепый пук и вихор, оставленный на макушке модной прически небрежным парикмахером; лужайка в глазах Клио походила в результате на прическу панка ("панками" должны были презрительно называть польские паны, по словам Кости, бритоголовых запорожских казаков с чубом-оселедцем на голой макушке). Но выстричь этот отвратительный по нелепости вихор Костя не позволял — под угрозой развода и возвращения в Москву. Клио, хотя втайне была бы рада и тому и другому исходу, позволить себе такую душевную роскошь не могла, как не могла Великобритания, скажем, уступить атлантические острова аргентинской хунте: тут дело принципа, а не справедливости. Костя же отстаивал свой березовый режим в углу участка какими-то доводами про пчел, которым необходимы одуванчики и репейники, а кому-то еще и лопухи, хотя Клио прекрасно разбиралась в садоводстве и знала точно, что в этих сорняках заводятся зловредные жучки, которые вместе с гусеницами из подорожника готовы в любой момент сожрать грозди гортензий, свисающих над фарфоровым гномиком — и тут даже страж садового благополучия не спасет.
Сейчас, чуть не сбив по дороге гномика, Константин рыскал вокруг березы, согнувшись вдвое, разгребая руками эти сорняки, как старьевщик над помойкой, что-то вынюхивал. Клио отвела взгляд от этой жалкой до оскорбительности фигуры мужа и встретилась с глазами Марги, глядевшей на нее с якобы сочувствующей, а на самом деле презрительной улыбкой. Марга отвела взгляд.
"Чудный садик, Клава, чудный!" - сказала она, как будто торопясь сменить тему разговора, точнее, обмена взглядами. Она всегда называла Клио московской кличкой "Клава",, когда чувствовала замешательство перед подругой. Апелляция к Москве подразумевала наличие между ними некого благославенного прошлого, некой интимной тайны и связи, фундамента неразрывной любви и дружбы на века, вопреки всем революциям во взглядах и занимаемых должностях в семье и обществе. Как будто не Клио, а Марга, никогда в жизни не державшая в руках ни одного садового инструмента, кроме лейки, только и делала что перекапывала грядки, перекладывала дерн, пересаживала саженцы и подрезала кусты каждую минуту свободного времени после восьмичасового рабочего дня в конторе у Антони. Это хорошо Марге быть супругой этого пацифиста и вегетарианца, зашибающего по двадцать тысяч в год на продаже компьютеров. Она, конечно, преклоняется перед его красноречием, она готова слушать Антони с утра до вечера, но каково быть у него и секретаршей, и машинисткой, и рассыльным с утра до вечера при зарплате триста в месяц, а половина уходит на отдачу ссуды за дом, холодильную установку, плиту и стиральную машину (конечно, можно было обойтись без стиральной машины, прачечная за углом, но она ненавидела в детстве вид своей матери, работавшей в прачечной, бредущей по пустынной улице с тюками соседского белья). Легко рассуждать о могиле капитализма, сидя на балконе шикарной квартиры Антони в Кенсингтоне — с газоном и цветниками, которые стрижет и поливает смотритель, а у подъезда — портье в фуражке.