Семья Писаревских вошла в кабинет на правах старых, интимных друзей. Сначала впорхнула хорошенькая дочь Писаревских Тутушка, потом величаво прошумела платьем супруга контр-адмирала, а за ними появился и он сам, в сюртуке с пышными эполетами и распущенными по борту многочисленными орденами.
После приветствий и восклицаний, изъявлений восторга и признательности завязалась беседа.
Контр-адмирал Писаревский и сейчас, как всегда и на всех, производил впечатление грубой, тяжелой, неотразимой силы.
Что-то неприятное было в его сумрачных глазах, в его лице и фигуре. Ростом он был невысок, могучую выпуклую грудь держал колесом, ходил увальнем, вперевалку. На большой голове кудрявились черные волосы без единой сединки, такой же нетронутой чернотой отличались его бакенбарды и пышная борода веером. В ухе носил он серебряную серьгу, которую поминутно дергал то левой, то правой рукой.
Про черноморского флагмана ходила невеселая слава. Говорилось, что он крут с офицерами, жесток и неумолим к матросам, не имеет ни к кому жалости, не прощает никогда даже ничтожных проступков.
— А ты все такой же, — проговорил Макаров. — И годы тебя не берут. Не растешь и не стареешь, только волосами мало-мало поистратился. И серьгав ухе по-прежнему болтается и, кажется, та же, что и на «Константине».
— Точно так, твое превосходительство. Та же. Приросла к уху, должно быть. — Писаревский с улыбкой подергал серьгу. — А вот ты, Степан Осипович, поддаваться времени что-то стал. Виски вон совсем седые. Хорошо, что хоть борода черная.
— Это оттого, что она моложе меня на тридцать лет, — отшутился Макаров.
В эту минуту к столу с альбомами подошла Писаревская.
— Степан Осипович, — сказала она. — Я случайно приобрела в Севастополе картину моего брата Руфима. Мы с мужем решили, что владеть ею достойны только вы. Мы оставили картину в прихожей, чтобы она сразу не запотела в комнатах.
Гостей между тем прибывало все больше и больше.
Бондаренко сам провожал всех до кабинета, где шумели оживленные голоса, прислушивался, как они затихали, пока гости здоровались друг с другом, потом, втянув голову в плечи, степенно возвращался в прихожую.
— А что у тебя, Сергей Петрович, в Севастополе делается? — спросил черноморского флагмана Макаров.
— Земля у нас горит под ногами, — раздраженно ответил Писаревский. — И не только в Севастополе, а на всем Черноморском побережье. Во всех портах то вспыхивают, то потухают забастовки, словно ими кто-то дирижирует… Летом командующий флотом передал мне телеграммы от двух градоначальников — одесского и николаевского: выручайте, мол! Все забастовало, все стоит. На улицах и площадях демонстрации. Правительственные учреждения, банки, почту и телеграф охраняем войсками, настроение которых загадочно. Шлите миноносцы с надежными командами. Полицейских сил недостаточно… «Можете чем помочь?» — спрашивает командующий флотом. Отвечаю: «Ровным счетом ничем». — «Но почему?» Отвечаю: «Готов хоть сейчас делать, что прикажут: стрелять, сечь, вешать. Но один в поле не воин. Матросы за мной не пойдут. Теперь, — говорю, — моряки стали другого сорта, под линьки не положишь — зарежут. Со времени этой злосчастной всеобщей стачки матросня смотрит на офицеров зверем. Офицеры на кораблях спят в каютах не раздеваясь, с револьверами в карманах». Э, да что! — махнул рукой Писаревский, — говорить не хочется!