— Господи, какая благодать!
Все улыбнулись, и тут, глядим, девочка постояла, постояла и, как была, прямо в пальто, прямо в солдатской шапке, села за стол, Валерьян Петрович быстро перелил молоко из бутылки в чашку, подвинул девочке, и она обеими ладонями охватила чашку, поднесла к губам.
Глотала она торопливо. Держала белую чашку в темных ладонях крепко, словно боялась, как бы кто не отобрал. Когда чашка опустела, девочка смахнула рукавом с губ молочные усы, схватила хлеб, стиснула в кулаке и пальцами другой руки принялась отщипывать кусочки, быстро совать в рот. Пальцы у нее были грязные, но я подумал: «До мытья ли тут…»
А женщины — Федоровна, мама — пригорюнились, глядя на девочку, старуха Бабашкина отвернулась и начала утирать глаза концами своего черного толстого платка.
Когда девочка хлеб съела и, сложив на столе руки, опустила на них голову, старуха подошла, спросила:
— Как хоть тебя зовут-то? Скажи, дитятко.
Девочка, не подымая головы, обернулась лицом к старухе, разлепила губы:
— Тоня.
— Откуда ты, Тонюшка? Говори, не бойся. Говори.
— Из эшелона… — отозвалась девочка.
Старуха удивленно повела глазами в нашу сторону, будто это не девочка, а мы озадачили ее непонятным ответом.
— Как же с эшелона, когда тебя нашли на чердаке?
А девочка, все так же припав щекой к столу, говорит:
— Я вам, бабушка, правду сказала. Из эшелона я, из ленинградского.
— Отстала, выходит?
Девочка пожала плечами, ничего на этот вопрос не ответила. А дотошная старуха все выпытывает:
— Папа-то с мамой у тебя где? В эшелоне, что ли, остались?
— Нет, они остались в Ленинграде. Папа в ополчении, а мама в госпитале. Как только папа ушел на фронт, так мама сразу поступила в госпиталь санитаркой, а меня с детским эшелоном отправила в тыл.
— Одну-то? — всплеснула руками Федоровна. — Одну-то? Господи владыко, да как у нее, у твоей мамы, сердце не лопнуло? Да разве так можно?
Девочку словно кто подтолкнул. Она вскочила, стукнула кулаком по столу, закричала:
— Можно, можно, можно! Вы ничего не знаете, вы ничего не видели, не смейте так говорить про мою маму! Она лучше всех! Она смелая. Она Ленинград защищает, а вы…
Девочка заплакала, уткнулась лицом в ладони, а Федоровна испуганно замахала:
— Что ты, что ты? Господь с тобой. Я ведь так. Я ведь жалеючи.
Евстолия широким движением руки отодвинула Федоровну от стола, пробасила:
— Ну ты и бестолочь, Федоровна! Уж коли так, то стой и молчи.
Она взяла девочку за плечи, тихонько усадила на стул.
— Не слушай ее, дитятко. Она у нас всю жизнь такая: не в строку лыко. Сказывай, к нам-то как попала.