К дому я шел тихо. Все думал: как-то там, на вокзале, посадят маму? Я не раз видывал нынешнюю посадку, Пассажирские поезда — редкость, возле вагонов — толчея, бой. Проводники орут, страшно ругаются, на документы и на билеты не смотрят. Да и где тут смотреть, когда толпа вот-вот и проводника стопчет, и сама себя передавит, и, того гляди, вагон перевернет. А ведь маму в такой толчее надо внести на носилках.
Когда я пришел домой, там тоже все было вверх дном. Комод раскрыт, из ящиков торчит белье, ребячья обувь валяется на полу, в комнате холодина, печь не топлена. Малыши сидят в спальне на маминой постели и молчат.
Я прямо в пальто сел напротив них на свою кровать, снял шапку. С чего, думаю, начинать теперь?
Наташка спрашивает:
— Правда, маму увезли в больницу?
— Правда.
— А когда она вернется?
— Ну вот, не успела уехать, а тебе сразу вернется. Как поправится, так и вернется.
— Мы одни теперь будем жить?
— С кем же еще? Одни.
Наташка помолчала, подумала, поводила пальцем по одеялу:
— Знаешь, что…
— Что?
— Давай, ты будешь теперь как будто наш папа, а мы как будто твои дети. Ладно?
— Ладно, — говорю я, а самому так тошнехонько, что если бы не ребятишки, то уткнулся бы в постель, закрылся сглуха одеялом и ничего бы не слышал, ничего бы не видел.
Тут Шурка молчал, молчал и спрашивает:
— А завтракать-то мы теперь будем?