Старуха заглядывала к нам теперь часто, да тоже ненадолго. Теперь она замещала маму на стрелке. Она раскопала в своих сундуках потертую железнодорожную фуражку и стала надевать ее поверх платка. Она прямо так и приходила к нам — в этой фуражке. Войдет, не торопясь накинет фуражку на отдельный гвоздь; рядом на вешалку повесит все остальное: платок, телогрейку, чехол с сигнальными флажками; а потом сядет за стол, выложит на клеенку горсть сушеных, тонко нарезанных яблок и обязательно заставит нас кипятить самовар.
Яблочные дольки мы клали в рот вместо сахара, прихлебывали кипятком, и, хотя яблоки были кисловатые, получалось вкусно.
За яблочным чаем тетка Евстолия сообщала нам известия про нашу маму. Эти известия она узнавала от Абрама Васильевича: тот нет-нет да и дозванивался по телефону до больницы; дозвониться удавалось редко, и мы знали про нашу маму лишь то, что ей сделали операцию и теперь она в палате для тяжелобольных. Здоровье у нее то получше, то похуже, то опять немного получше.
— Борется! — говорила старуха. — Борется наша Катя с хворью, и нужен ей теперь спокой да спокой.
Она сурово смотрела на каждого из нас, давая понять этим взглядом, что за мамин покой отвечаем и мы, тут вот сидящие.
А под конец вечера, то ли ее так разогревал кипяток с яблоками, то ли на нее действовал Шуркин беспомощный вид, когда он, сонный, начинал ей соваться в колени, а только вся суровость со старухи слетала, и она принималась наговаривать эти самые жалостные слова: «Шуронька, Наташенька, Ленюшка…» Единственный, кто никогда никакой напрасной жалости не выказывал мне, так это Валерьян Петрович.
Директор пришел к нам в тот же вечер, когда я отказался переселяться к Бабашкиным. Старуха нажаловалась, и он сразу спросил, чего это я заупрямился.
— Нет, не заупрямился, но уйти из дома не могу.
— То есть? — потребовал ясного ответа Валерьян Петрович, и я рассказал обо всем, что передумал в те недавние минуты.
Я не раз видывал в окрестных деревнях заброшенные дома. Они стояли с гнилыми крыльцами, с рыжими мертвыми замками на дверях. В эти избы, покинутые однажды, обратно уж редко кто возвращался. А я не хочу свой дом видеть таким. А я хочу: пусть в нашем доме всегда шумят Шурка с Наташкой; пусть всегда сквозь талое окно смотрит на улицу мамин цветок — ванька мокрый; пусть каждое утро над нашей трубой поднимается теплый дым. Ведь от всего этого нам с ребятами кажется, что папа и мама рядом с нами. А если и не с нами, то все равно скоро возвратятся — дом-то жив!
Директор ни разу не перебил меня, слушал внимательно, а потом потер свою круглую бритую голову, сказал: