Меня зовут женщина (Арбатова) - страница 55

И тот самый врач подходит ко мне, натягивая перчатки, и, устало улыбаясь, спрашивает:

– Все нормально?

– Все сказочно, – отвечаю я хрипло.

– Сожмите руку в кулак, – просит анестезиолог. И какие-то пульсирующие точки бегут от места укола по всему телу, удлиняя и расслаивая его в пространстве. Становится очень темно, очень горячо и очень тяжело. И я проваливаюсь в мир, разговаривающий на языке огромных треугольников, и становлюсь одним из этих треугольников. И в общем, даже не испытываю тяги обратно, потому что на языке треугольников направления обратно нет. Металлический зверь пожирает из меня ребенка. Он имеет право. Я сама его попросила. Я сама заплатила этим за независимость от всех, кроме себя.

И потом длинный пепельный тоннель, и голоса, и там, где по памяти был живот, страшно холодно. А чуть ниже – страшно горячо. И если открыть глаза, то что-то знакомое в профиле стены и крыле падающего вниз потолка. И это круглое, белое… Я его знаю. Кажется, его зовут плафон. Если бы все оно еще не бежало в разные стороны! Как тяжело от того, что оно бежит… И руки… Они каменные. Их уже можно положить на лицо, но руки и лицо еще не чувствуют друг друга.

И очень хочется произнести какое-нибудь слово. Но горло еще не оттаяло…

А это – подруга. Она сидит на моей постели и сует мне в рот кусок шоколада. И он огромный и шершавый, как кирпич, и такой тяжелый, что его невозможно сдвинуть языком. И он тает, и кажется, что растекается по всему телу. А это холодное оказывается льдом, ах да, всегда же потом кладут лед. А ниже – там лужа крови, и от этого горячо. И тело, окаймленное вкусом крови, льда и шоколада, медленно и капризно возвращается ко мне.

– Вот видишь, все хорошо, – говорит подруга, и мы отводим глаза друг от друга. – Все хорошо, теперь надо сесть и поесть. Сейчас ты полежишь, а потом я отвезу тебя домой. Ты можешь сесть?

– Пока нет, – говорю я, и мне очень стыдно. А потом, через несколько часов, едем в такси, и вечерний город крутится в стекле, как карусель. И губы как из глины, и ими не хочется разговаривать больше никогда.

А потом звонит он и спрашивает:

– Ну, как ты? И я хочу сказать:

– Я тебя ужасно люблю. Но говорю:

– Нормально, только очень болит голова, – потому что нельзя говорить такие вещи, если оба не готовы немедленно заплатить за них. И я вдруг понимаю, что эмиграция сделала с ним то же самое, что металлический зверь со мной; и мы подсунуты небесным диспетчером друг другу в изношенных костюмах Пьеро и Коломбины, чтобы еще и еще отыграть реплики из суфлерской будки… И он входит наконец с каким-то смешным хвостом и охапкой фиолетовых цветов, названия которых не знает никто; у него в первые минуты встречи всегда растерянные глаза, потому что ему всегда кажется, что здесь его ждали меньше, чем ему хочется, и эти глаза надо оттаивать поцелуями; и когда мы садимся рядом, взявшись за руки, как дети, которые что-то задумали, я говорю: