Любопытство Надзирателя затрагивало в основном моральные проблемы, связанные с пребыванием в роли императора. Наполеон не счел нужным скрывать от него ничего и отвечал с предельной откровенностью. Вуша явно покоробило, когда Наполеон рассказывал о казнях политических противников. За это императору пришлось выслушать непрерывную многочасовую проповедь на тему недопустимости распоряжаться чужими жизнями, ибо жизнь есть самое святое и драгоценное во Вселенной.
Слушал он терпеливо, почти не высказывая возражений, но когда Вуш выдохся, разом свел на нет все его аргументы, коварно поинтересовавшись о роли самого Надзирателя во всей этой истории с червоточиной, грозившей лишением жизни и собственности миллиардам ни в чем не повинных разумных существ. После этого лед между ними растаял, и последующие часы они провели за обсуждением философских аспектов роли личности в истории. Беседа вышла интересной, и сошлись они в конце концов на том, что очень многое зависит от случая или судьбы, которая порой нежданно-негаданно возносит на вершину личность, прежде о том и не помышлявшую, что приводит, в свою очередь, к трагедии или процветанию целые народы. И еще на том, что очень часто благие намерения приводят к прямо противоположному результату.
Для Наполеона разговор оказался необычайно познавательным, тем более что он предпочитал больше слушать, чем высказываться самому. Временами ему казалось, будто он находится в обществе барона Мюнхгаузена или достославного Сирано, если судить по некоторым высказываниям собеседника. В то же время он понимал, что это вовсе не сказки, а чистая правда. Сидящее рядом с ним фантастическое существо, случись ему оказаться в парижском соборе Нотр-Дам, было бы воспринято как ангел или дьявол, тогда как здесь, в рубке звездолета, он чуял в нем родственную душу, так же истерзанную страхами, сомнениями и неуверенностью, спрятанными под маской высокомерия и надменности. Было нелегко снова вспоминать полузабытое искусство внимать собеседнику и при этом помалкивать самому. Этому он научился в юности, впервые попав в общество тех, кто не упускал случая выказать свое превосходство над ним. Да, в те далекие дни в революционном Париже, когда выскочка Робеспьер держал бразды правления, разумнее всего было слушать и молчать, в одиночестве вынашивать тайные планы и не открывать их никому, если не хочешь расстаться с головой. Много воды утекло с тех пор, и он успел отвыкнуть от этой полезной привычки.
Даже во время заточения на острове Святой Елены ему не пришлось вспоминать о ней. Правда, там все было по-другому. Там он чувствовал себя отстраненно и мог критически взирать на пройденный путь, ничуть не заботясь о мнении тюремщиков-англичан. Горечь поражения разъедала ему душу и сердце, но он ни за что не признал бы допущенных ошибок в присутствии врагов. Они могли заточить его тело, но не могли сковать его разум. Там он тоже молчал, но это молчание было не уловкой, а единственным ответом поверженного героя на презрительные — или сочувствующие — усмешки победителей.