Повезло дважды. Прежде всего, — потому, что я (как бывший лагерник и "жиган") показался им человеком, в какой-то мере, своим, достойным доверия. Во всяком случае, именно это спасло меня поначалу, отвело от меня первый удар! Но окончательным своим спасением я обязан старику Ананьеву; бывалый и многоопытный, он много знал! Знал он и это племя — давно еще, со времен войны. И когда я исчез, он быстро понял, в чем дело. Пошел по следу — явился в стан — и выручил меня.
В общем — то, доверия этих людей я не нарушил и молчал долгие годы. И если пишу сейчас о дезертирах, то потому лишь, что с тех пор прошло уже двадцать лет. За это время изменилось многое. И, что самое главное — существование странного, небывалого этого племени давно уже перестало быть тайной… О нем как-то сумели пронюхать местные журналисты и литераторы. А один из них — молодой красноярский поэт — в середине шестидесятых годов ухитрился даже тиснуть книжку, связанную с данной темой… Так что совесть моя спокойна. Я никого не предал, я просто рассказываю правду — рассказываю, дождавшись того момента, когда эта правда уже никому ничем не грозит.
Мы услышали странный этот голос перед ночью; был час тишины, и сквозь ветви сочился поздний свет — ослабнувший и словно помертвелый, и тайга стояла нечеткая, вся в размытых тенях, в сером дыму.
Мы шли по завалам, увязая в сыпучем снегу, усталые и сильно зазябшие.
— Шабаш, ребята! — сказал, останавливаясь, Ананьев. — Ни день, ни тьма, самое время паскудное, будь оно неладно. Пора ночлег изготавливать.
И в этот момент возник из сумрака голос.
Непонятный это был голос! Он возник на негромкой ноте, летел над тайгой и рвался с коротким всхлипом. Словно бы кто-то задыхался там — плакал или смеялся тоскливо. Нет, скорее плакал… А может, грозил?
— Эт-то еще что? — сказал, стукнув зубами, практикант Гриша; тревога метнулась по его лицу.
— Не пойму, — сказал Ананьев. — Сроду не слыхивал. — Он опустил брови. — Не слыхивал, нет! А уж я-то, кажется, здесь все насквозь понимаю.
Охотник — промысловик, старый лесной скиталец, он встретился нам случайно и не очень давно в одном из тазовских сел.
— Ребята, — сказал он. — Куда же это вы топаете на зиму глядя? Сгибнете ни за понюх, ай-ай…
И тут же с легкостью согласился проводить нас к низовьям Таза.
— В тайге что любезно? — говорил он. — Воля! Иди хоть на сто верст, дыши — не надышишься.
Где-то на Туруханке имелся у него дом и, кажется, — семья, но, судя по всему, бывал он там не часто и не любил оседать. Косматый, в медной нечесаной бороде, был он угрюм и беспечен и весь пропитан сыростью и кислым самосадным духом. Он стоял теперь, переминаясь в снегу, — налаживал папироску.