Вот в таком исполнении довелось мне услышать песню о березе. Она заинтересовала меня. Я потребовал, чтобы текст перевели дословно. И узнал, что в здешней тайге березы всегда были не белыми, а черными. И побелели они внезапно, в одну ночь, — как раз перед тем, как сюда нагрянули русские… Настоящих черных берез теперь уже нигде не осталось. И с тех пор, вот уже много веков, народ хакасский плачет и ждет, когда же древние эти деревья обретут свои истинный, первоначальный цвет.
Занятная песня, не правда ли? С глубоким смыслом, с двойным дном… Я так об этом и сказал. И сейчас же в набитой битком юрте воцарилась странная тишина.
Сипящий рядом со мною певец заерзал обеспокоенно и бочком, бочком начал отъезжать в сторону. Переводчик (его звали Никола) потупился. Помолчал недолго. И потом сказал, поднимая на меня узкие, холодно блеснувшие глаза:
— Это старая песня, понимаешь? Ее не мы сочинили. Да и вообще, — он растерянно оглянулся, — я, наверное, что-нибудь напутал, не все точно перевел…
Он смотрел на меня ледяным немигающим волчьим взглядом. И я сразу же понял, что опять влип в историю.
* * *
Здесь снова следует вспомнить — какая это была пора! Стояла осень пятьдесят пятого. С того дня как умер Сталин, прошло около двух лет и никаких видимых перемен еще не случилось в стране. Общий уклад сохранялся прежним, во всяком случае, в глухой провинции. А значит, и все былые понятия и нормы — они тоже еще оставались. И прежде всего оставался страх… Страх перед репрессиями, боязнь террора; в сущности, таков был дух тогдашней эпохи!
Боялись все, даже такие „окраинные" люди, как эти хакасы. Впрочем, люди окраин знали, что такое террор, пожалуй, получше многих других… Ведь именно в дикую эту Азию, в сибирскую глушь сгоняли каторжников и ссыльных.
Основные, самые мощные лагеря располагались, конечно, в арктической зоне, но и здесь, на юге Сибири, их тоже хватало. Метастазы Гулага успели проникнуть всюду. И ни для кого не было секретом, за что попадали люди в мясорубку террора… За что? Да за что угодно! За малейшее высказанное вслух сомнение, за случайно оброненное слово. Да даже и не за слово — за мысль!
Достаточно было указать в доносе, что такой-то сосед или друг, или родственник грешит недозволенными мыслями, и сразу же приходила в движение бездушная милицейская машина. И человека, указанного в доносе, ничто уже спасти не могло. Информация, поставляемая осведомителями, проверке не подлежала; она служила сигналом к немедленному действию! И в этом было что-то мистическое и жуткое. И неотвратимое, как снежный обвал.