Батальон Бабаджаньяна расположился в лесу. Бойцы сидели и лежали под деревьями в маленьких шалашах из ветвей с увядшими шуршащими листьями. Сквозь листву проглядывали звёзды, воздух был тих и тёпел. Богарёв вместе с Бабаджаньяном шли по едва белевшей тропинке.
— Стой, приставить ногу! — крикнул часовой и быстро произнёс: — Один ко мне, остальные на месте.
— Остальные — тоже один, — смеясь, сказал Бабаджаньян и, подойдя к часовому, шепнул ему пропуск. Они пошли дальше. Возле одной из лиственных палаток остановились, прислушались к негромкому разговору красноармейцев.
— Вот, скажи мне, как ты думаешь, — оставим мы Германию после войны, или как её? — спросил спокойный, задумчивый голос.
— А кто его знает, — ответил второй, — там посмотрим.
— Вот хороший разговор во время большого отступления! — весело сказал Богарёв.
Бабаджаньян посмотрел на светящийся циферблат часов.
Игнатьев, Родимцев и Седов не успели выспаться после бессонной ночи в горящем городе. Их разбудил старшина и велел пойти за ужином. Походная кухня тускло светилась в лесной тьме своим красным квадратным глазом. Возле неё, сдержанно шумя, позвякивая котелками, толпились красноармейцы. Все уже знали о предстоящем ночном выступлении.
Трое бойцов, сталкиваясь ложками, черпали суп и неторопливо разговаривали между собой. Родимцев, участвовавший уже в шести атаках, медленно объяснял товарищам:
— В первый раз, конечно, страшно. Непонятно, ну, и страшно. Откуда что, ну, и не знаешь. Я вам скажу — автоматов неопытные бойцы очень опасаются, а они совсем бесцельно бьют. Пулемёт, скажем, тоже не очень в цель бьёт. От него залёг в овражек, за холмик ли, ну, и высматривай себе место для перебежки. Вот миномёт у него самый сильный, отвратительный, я прямо скажу, — меня до сих пор от него в тоску кидает. От него одно спасение — вперёд итти. Если заляжешь или назад пойдёшь, накроет.
— Ох, жалко мне эту Веру, — сказал Игнатьев, — стоит, как живая. Ну, прямо не знаю.
— Нет, я теперь о бабах не думаю, — сказал Родимцев. — Я в этой войне к бабам чутьё потерял. Вот ребятишек повидать очень хочется. Хоть бы денёк с ними. А бабы что, — я не немецкий кобель.
— Эх, ты, — сказал Игнатьев, — не понимаешь. Жалко мне её просто. За что это её — молодая, мирная. За что он её убил?
— Да, уж ты пожалеешь, — сказал Родимцев. — Целый день в машине на гитаре играл.
— Это ничего не значит, — проговорил москвич Седов, — у него натура, у Игнатьева, такая, — никакого значения не имеет. — И, глядя в звёздное небо, узором выступающее меж чёрной молодой листвы, медленно произнёс: — Животные и растения борются за существование, а немец вот борется за господство.